Анатолий Кузнецов - Селенга
«Ну, как хорошо, ну, какая же радость, — говорила она, вытирая льющиеся слезы, смеясь и прыгая с уступа на уступ. — Ведь он такой хороший, такой ласковый, скромный, смелый, и она такая хорошая, чистая, как я рада!..»
Она разжевывала конфеты, сквозь слезы смеялась — все одновременно, — вытирала глаза ладонями, вытирала руки о полу, развезла кирпичную пыль по лицу, подумала, что в таком виде смешно показаться на люди, и принялась вытирать лицо подкладкой.
«Что это такое, — думала она, — я все тут плачу а плачу, и зачем я плачу, спрашивается, когда мне так весело? И правду люди говорят, что женские слезы — вода. Ах, какая же ты большущая дура, Натка, ну, хватит, хватит».
Снизу шел человек. Она спешно постаралась успокоиться. Чтобы глаза отошли, стала смотреть вдаль, на Туманную долину, на синие горы и чистые, нежно-белые хлопья порогов.
«Господи, как красиво, — удивилась она. — Как хорошо, что я вижу все это, какой мир красивый, только плохо, что я плачу».
Она поравнялась с человеком у горелого пня, только тогда отважилась на него взглянуть и с удивлением увидела, что это карапуз лет семи, весь измазанный глиной, исцарапанный, в куцых штанишках и большом выгоревшем картузе. Он устал, запыхался, — «видно, бедненький, слишком торопился наверх.
— Хочешь конфет? — спросила Натка. — Держи весь кулек! Это «морские камешки» — знаешь, какие вкусные! Веселее будет карабкаться.
Мальчишка от неожиданности не промолвил ни слова, только потрясению и долго смотрел ей вслед, не решаясь поверить своему нежданно привалившему счастью.
БИЕНИЕ ЖИЗНИ
Незадолго до конца работы с Алексеем Вахрушевым произошло что-то странное.
В ушах его будто лопнули какие-то пузыри, и он проснулся.
Он ощутил холод мира, ощутил невыносимый рев и дрожание машины, увидел горы щебня, мокрые столбы с качающимися фонарями, остро блестящие лужи, барачные стены, в которых различил каждый гвоздь, каждую дранку и трещину в стекле, увидел так ясно, как если бы ему заменили глаза.
Озадаченно, даже испуганно, он приглушил мотор, закурил, и снова лопнули пузыри, он услышал, как в проводах гудит ветер, а где-то звякает оторвавшийся кусок листового железа.
В кабине же изношенного трактора, когда-то кем-то приспособленного под бульдозер, сидел человек.
Он был в свалявшихся промасленных ватных штанах, продуваемых на коленях, в такой же тужурке с табачными крошками в карманах, грязный, усталый, замученный, ошеломленно и жадно сосал «Прибой», ветер свистел по кабине (в ней не имелось дверок), сапоги были мокры, и он спросил себя: а какой во всем этом смысл?
Достав помятые карманные часы, он определил, что оставалось не более получаса. Он почувствовал неодолимую усталость и безразличие ко всему на свете. Собственно говоря, полчаса уже не играли роли; он подвел стрелку, чтобы, если понадобится, сослаться на нее.
Тут совершенно неуместно, ненужно послышался отдаленный шорох гравия — кто-то шел. Алексей задумчиво послушал этот шорох. Ему было безразлично и лень, но все же он в последний момент пересилил себя, спрятал часы, сгорбясь вылез на гусеницу и начал усиленно протирать лобовое стекло.
— Ну и ветрюга задувает… А может быть, к погоде? — оказал мастер. — Ты почему баранковский не подал?
Вахрушев пожал плечами. Вопрос показался ему бессмысленным. Впрочем, имелся в виду гравий из карьера Баранковского, назначенный на завтра к укатке; об этом бульдозерист забыл.
— Ну ладно, — обстоятельно высморкавшись, сказал мастер. — Закрывай эту лавочку, обегай чего-нибудь перекуси, повезешь сейчас доктора в Павлиху.
Мастер был в больших болотных сапогах, заношенной шляпе и брезентовом плаще, который стоял коробом и делал его приземистую фигуру почти квадратной. С некоторых пор Алексей возненавидел все квадратное.
— Что? — переспросил он.
— Позвонили из управления; велят везти доктора в Павлику.
— Ну?
— Ну вот, свези…
— Куда? — удивился Алексей.
— В Павлиху.
Дорожный мастер был дьявол с рогами и копытами. Неизвестно, были ли у него где-нибудь друзья и любил ли кто-нибудь его.
— Ты, мастер, с ума спятил? — медленно проговорил Вахрушев.
— Я примерно так же объяснял, — кивнул мастер. — Говорил им, что люди не спят сутками, что план летит, к посевной не успеваем и прочее.
— Ну?
— Иди перехвати чего-нибудь да свезешь.
— Я дороги не знаю.
— Знаешь, осенью ездил, и нам известно за чем.
— Забыл.
— Вспомнишь, полагаю.
— Что я — автобус? — вскипел Вахрушев.
— Послушай, ты, башка: сказано, человек при смерти. А по распутью ни автобус, никакой бес не пройдет, кроме тебя!
— А я не холуй, две ночи не сплю, не поеду! — выкрикнул Вахрушев.
Мастер длинно, грязно выругался. Смысл был такой: я не желаю с тобой беседовать; вопрос стоит не в плане производственном, а в плане моральном; ежели не хочешь ехать — катись на все четыре стороны, а твое поведение разберет суд.
Выложив все это в гораздо более емкой форме, он повернулся и пошел. У Вахрушева от бешенства, от обиды затряслись губы.
— Не имеете права! Не поеду! Две смены отгрохал, вам все мало, мало, мало, вам все мало! — чуть не со слезами заорал он.
Мастер приостановился, затравленно посмотрел на Вахрушева и пошел дальше. Почему-то именно это отрезвило бульдозериста; он вдруг вспомнил, что все не имеет смысла, что ругань бесполезна и без адреса.
Возможно, этот черствый, бездушный квадратный человек и те, кто ему приказывал, были по-своему правы, даже вообще правы, если где-то умирала живая душа. Но не эта отвлеченная живая душа тронула Вахрушева, а скорее задело слово «суд».
Мастер имел в виду товарищеский суд, Вахрушев это прекрасно понимал, но все же его покоробила жуткая несправедливость.
«Значит, все, что я делаю, все не в счет, значит, вам все мало, мало, — с горечью обреченного подумал он. — Что ж, тогда я поеду, что ж, пусть…»
— Эй, ладно! — крикнул он. — А что заимею?
— Отгул, — оказал издали мастер.
— Двое суток.
— Черт с тобой.
— С оплатой и прогрессивкой!
Мастер злобно плюнул и побрел дальше. Вахрушев понял, что был случай выторговать премию, но требовать следовало сразу, в лоб. Впрочем, промах его не огорчил. Он вытер руки паклей и пошел в барак.
Его обступила тишина, блаженная тишина, в которой так отдыхалось, так глубоко дышалось, что Алексей даже непоследовательно, но оптимистично подумал: может, это к лучшему, что он свезет доктора в эту вшивую Павлиху, спасут там какого-то гаврика, а потом он будет спать двое суток, деньги же с прогрессивкой пусть капают, но все-таки лучше было бы просто плюхнуться сейчас спать.
В бараке оказалось одуряюще тепло и душно. Несколько раз споткнувшись о разбросанные сапоги, Алексей добрался до стола, пошарил впотьмах, зажег лампу.
На четырех койках храпели наработавшиеся за день дорожники. Побросали одежду как попало, уснули кто как свалился. На пятой койке, принадлежавшей Вахрушеву, сладко спал рыжий котенок.
Алексей не стал его тревожить, он обыскал все тумбочки, нашел лишь огрызки хлеба, ломоть сыру и ржавую селедку. Сколько раз он просил: люди, поимейте совесть, я ночью ради вас работаю. Но у людей нет совести.
Съев сыр и половину селедки, он выковырял из зубов и расплевал тонкие, как волос, селедочные кости, подумал, что, пожалуй, время, и нахлобучил шапку.
Была весна — холодная, полная тумана. После нескольких многообещающих теплых дней вскрылись реки; половодье затопило низины, деревни, дороги; пошли мелкие моросящие дожди — они съели последние снежные грибы в оврагах, но подснежники еще не появлялись; набухшие было почки деревьев затаились, ожидая, видимо, лучшей поры.
2У бульдозера имелась только одна левая фара, но светила она славно, как прожектор.
Переваливаясь, рыча как потревоженный зверь, машина вылавировала из хаоса гравия, катков, бетономешалок; прожектор-фара уперся лучом в крыльцо конторы.
Здесь у перил стоял щуплый, съежившийся, какой-то жалкий мальчик в очках, с баульчиком в руке.
Присмотревшись, Вахрушев увидел, что это вовсе не мальчик, а парень лет двадцати с неопределенным гаком. Может, двадцать два, может, двадцать восемь, бывают такие люди, что их не сразу определишь. Был он бледный, помятый, наверно невыспавшийся. Вот тоже подняли человека ни за что ни про что. На пареньке было довольно модное, но худое пальтишко с поднятым воротником, вязаный серый шарф вокруг шеи, на ногах стильные ботиночки в калошах. От холода парня била дрожь.
«Сопля какая!..» — не столько с презрением, сколько с изумлением и жалостью подумал Вахрушев; в его представлении понятие «доктор» увязывалось лишь с чем-то толстым, солидным и златозубым.