Юрий Рытхэу - Чукотская сага
Закрепив поплавки, Мэмыль проверил нижнюю бечеву и убедился, что в двух местах оборвались грузила. Он пошел вдоль берега, подбирая подходящие для грузил камешки, и заметил, что возле валуна снова сидит какой-то человек. И опять, поглядев в бинокль, старик узнал Кэнири.
Через некоторое время это повторилось в третий раз, ещё через час — в четвертый, потом — в пятый…
Что же там делает этот лодырь? Его поведение можно было бы объяснить самыми естественными причинами, но Мэмыль ясно видел, что в данном случае эти причины отсутствуют: Кэнири то сидел, играя охотничьим ножом, то валялся на траве, курил… И Мэмыль начал догадываться, какую нехитрую штуку придумал на этот раз Кэнири, чтобы увильнуть от работы. От возмущения старик даже погрозил в его сторону кулаком: «Ну, подожди, чертов обманщик! Мы тебя отучим от этих фокусов!»
Разные это люди — Мэмыль и Кэнири, во всем не похожи они друг на друга. Но больше, чем во внешности и в характере, сказывается это несходство в том, как каждый из них относится к новой жизни.
Для Мэмыля новая жизнь — это колхоз «Утро» и большая Советская Родина, это дочь Тэгрынэ, которая учится в институте, это Вамче, Унпэнэр, сотни других сыновей Чукотки, судьба которых так не похожа на судьбу их отцов; это его собственная счастливая старость. Ведь если бы жизнь не пошла по-новому, давно уже пришлось бы, наверно, Мэмылю распрощаться с нею, как это сделал когда-то его больной отец, как это делали многие заброшенные старики в бедняцких семьях. Теперь молодежь даже не верит, когда рассказываешь о жестоком обычае «добровольной смерти»… Тэгрынэ говорит, что Мэмыль должен жить, пока не появятся дети у её будущих детей. Надо думать, это будет нескоро — ведь Тэгрынэ ещё не замужем. Впрочем, за этим дело не станет, Мэмыль не хуже самой Тэгрынэ понимает, чьими детьми будут его внуки: они будут детьми Инрына — сына резчика Гэмауге. Но дожидаться правнуков? Что ж, Мэмыль не прочь. Оттуда, где славно живется, никто не торопится уходить.
Кэнири тоже любит новую жизнь. Но, во-первых, он не знает старой, прежней жизни, ему труднее сравнивать. А во-вторых, в новом ему больше всего нравится то, что вовсе не является самым главным. Он любит целые вечера просиживать в клубе за шашками, любит пофрантить. «Даже в кино, — говорит Мэмыль, — Кэнири видит совсем не то, что надо. На какое ухо шляпу надвигать — это его в каждой картине больше всего интересует».
Не раз пытался Мэмыль повлиять на Кэнири, пробудить в нем интерес к колхозным делам. И шуткой пытался действовать, и уговорами, и критикой, и примеры приводил — все это разбивалось о непреодолимое легкомыслие Кэнири. Не сумел повлиять на ленивца и строгий, требовательный Вамче. Многого сумел добиться Вамче такого, чего не удавалось добиться Мэмылю. А сделать из Кэнири хорошего колхозника не удалось и ему.
Кэнири старался пореже встречаться с Мэмылем, злился на него и за глаза называл «Кривым пальцем». Действительно, у старика на правой руке указательный палец поврежден, не разгибается. И, когда, разговаривая, старик подкреплял свои слова движением правой руки, Кэнири казалось, будто какая-то хищная птица то отлетает, то налетает, нацеливаясь своим кривым клювом прямо на Кэнири. Но такое впечатление создавалось почему-то только у него. Все остальные очень любят старого Мэмыля, а слушать его рассказы готовы хоть целую ночь напролет.
В тот вечер, когда Кэнири, вернувшись с постройки ледника, наивно радовался тому, как ловко он перехитрил всю бригаду, Мэмыль расспросил Кымына и окончательно убедился в правильности своей догадки. Весь следующий день он раздумывал над тем, как проучить бездельника Кэнири.
Рассказать Вамче? У Вамче и без того немало хлопот. Выступить на собрании? Когда ещё будет собрание! Вызвать Кэнири на заседание правления? Сколько раз уже вызывали его, стыдили, ругали, а толку всё равно никакого!
Так родилась у Мэмыля мысль написать о Кэнири в стенгазету. Это средство ещё не было испробовано. Он посоветовался со своим приятелем Гэмауге и пошел к Гоному. «Хорошо, — сказал Гоном, — приходи сегодня вечером в школу. Мы как раз очередной номер будем заканчивать. Там и Эйнес будет и Ринтувги — вся редколлегия».
В школе в одном из классов Мэмыль отыскал их. Они усердно трудились над стенгазетой. Большой лист белой бумаги, лежащий на темном полу, показался Мэмылю похожим на льдину, плывущую по морю, а члены редколлегии, ползающие на животах возле листа, были похожи на тюленей, вылезающих на эту льдину из воды.
Эйнес четким почерком выводил текст заметок, Гоном, не щадя цветной туши, писал заголовки, а Ринтувги наклеивал картинки, вырезанные из иллюстрированных журналов. Ринтувги был особенно рад приходу Мэмыля, так как появился повод прервать непривычный и очень утомительный труд: человеку, привыкшему орудовать веслами и ружьем, нелегко приспособиться к ножницам и кисточке. Ринтувги так боялся измазать клеем газету или косо налепить какую-нибудь картинку, что у него даже пот выступил на лбу.
Мэмыль рассказал о проделках Кэнири и добавил:
— Написать об этом я не смогу. Заметку вы сами составьте. А вот нарисовать я, пожалуй, попробовал бы.
Его усадили за одну из парт, дали бумагу, несколько карандашей, резинку, а сами снова распластались на полу. Но вскоре Мэмыль убедился, что рисование и резьба по кости — это совсем разные вещи. Прежде он считал, что рисовать гораздо легче: тут можно стереть, если что не так, — на то ведь и существует резинка. А уж если резцом не там проведешь, где надо, — никакие резинки не помогут… Но здесь Мэмыля подстерегали другие трудности. То у него ломался карандаш, то совсем, казалось бы, легкий штрих насквозь прорезал плотную бумагу. Даже если бумага оставалась целой, линии получались такие, что резинка оказывалась бессильной.
Испортив с десяток листов бумаги, Мэмыль всё-таки приспособился к этому не в меру нежному материалу. Меньше чем через час карикатура была уже почти готова. Старик так увлекся работой, что не заметил, как Эйнес, Гоном и Ринтувги подошли к нему. Он поднял голову только тогда, когда услышал, как они рассмеялись, посмотрев на его рисунок.
— Замечательно! — воскликнул Эйнес. — Да у тебя, дядя Мэмыль, настоящий талант! В этот же номер дадим. Ура, товарищи, у нас теперь собственный Кукрыниксы имеется!
Старый Мэмыль ничего не знал о Кукрыниксах, но понял, что это, должно быть, очень лестное сравнение.
* * *Такова история карикатуры, которая, по утверждению Гонома, является «конкретной критикой», а по утверждению Кэнири — «оскорблением и клеветой». Но кому-кому, а уж самому-то Кэнири хорошо известно, что это вовсе не клевета, а чистейшая правда. Однако от этого сознания ему нисколько не легче. Он смотрит на экран и ничего не может понять. Ему сейчас не до «Кубанских казаков», не до кино…
«Откуда они могли узнать? — думает он. — Кымын ничего как будто и не подозревал. Даже сам хотел отпустить с работы. И другие тоже ничего не подозревали. Сочувствовали, всякие средства советовали».
Кэнири понимает: чем большее сочувствие вызвал он тогда у товарищей по бригаде, тем суровее осудят они его теперь, когда вскрылась правда.
«Откуда же все-таки они узнали?! Сам Стенкор ничего не видел — его там не было. Там вообще никого не было, кроме Кривого пальца. Может быть, Кривой палец всё-таки разглядел его? Конечно, это он, старый черт, больше некому! Разглядел и рассказал Стенкору. А тот нарисовал».
Первую часть фильма уже прокрутили, и Кэнири, воспользовавшись минутным перерывом, пробирается к выходу: не такое у него настроение, чтобы сидеть в кино. Чей-то голос кричит вдогонку.
— Что, Кэнири, опять к валунам побежал?
Дружный хохот покрывает эти слова. Неужели все они уже успели прочесть стенгазету? Кэнири, конечно, не отвечает насмешникам, но громко говорит дежурному:
— Открой, пожалуйста, библиотеку. Я там шляпу оставил.
Вдвоем они входят в библиотеку. Шляпа, новая, велюровая, действительно висит на гвозде — Кэнири забыл её, когда выходил вслед за Гономом. Он берет её, но по дороге к двери против собственного желания останавливается у стенгазеты, снова рассматривает карикатуру и перечитывает помещенную под карикатурой заметку.
Вот этот большой серовато-зеленый камень. Возле него сидит толстый смешной человечек с двумя головами. Одна повернута в сторону камня, доходящего почти до подбородка. На лице выражение мучительной боли. Другая голова немного пригнута и прячется за камнем: с противоположной стороны её не должно быть видно. По лицу расплылась самодовольная улыбка. Сколько уморительного напряжения вложил художник в страдальческую гримасу! И в то же время какими-то едва уловимыми черточками он подчеркнул, что страдания эти напускные. А в улыбке — сколько самодовольства, какая уверенность в силе своей хитрости! И эта уверенность тем более смешна, что обман уже раскрыт перед читателем, хитрость уже разоблачена.