Александр Русов - Иллюзии. 1968—1978 (Роман, повесть)
Я уезжал из Лукина почти с тем же чувством, что и приехал, с надеждой получить успокоение, возможность избавиться от хаоса, который владел душой и был надрывным перезвоном нескольких колоколов: каждый пытался быть первым и заглушить остальные, но лишь усиливал какофонию. Пожалуй, в Лукине я получил все, что мог: и временное убежище, и веру, и надежду, рождающую дерзкую мысль о свободе, если можно назвать свободой поездку в автомобиле по убегающему в ночь шоссе. Но так или иначе, если сегодня у вас есть пункт А, откуда вы уезжаете, и пункт Б, в который надлежит прибыть, считайте, что еще не все потеряно.
25
Пункт Б, куда я теперь направлялся, — это дом моего отца в районе Нового Иерусалима. Уже днем я понял, что не смогу избежать этой поездки, но, пожалуй, не ожидал, что она состоится так скоро. Я ехал в Новый Иерусалим на ночь глядя.
Часа через три я был на месте. Залаяла собака. Из дома вышел человек. Он тяжело и медленно шел к калитке, будто нес очень тяжелый груз. По мере того, как он приближался и в темноте сада проступал его силуэт, я узнавал отца. То, что я сказал маме: «Он совсем не постарел», было, очевидно, полуправдой, потому что сейчас, в темноте, еще не видя его лица, я отчетливо слышал перебои в ритмичном звуке шагов — слабость пожилого, усталого организма.
Мы поздоровались. Отец улыбался. В его улыбке проскользнула тень смущения, и поэтому она снова напомнила мне улыбку Саши Мягкова, когда тот однажды сжульничал в одной из наших детских игр. Искусственная, закрытая улыбка — симуляция радости. Впрочем, такой она могла показаться в связи с плохим освещением и тем напряженным состоянием, в котором я все еще находился. Так улыбался отец когда-то при встречах с мамой. Именно так улыбался Саша Мягков задолго до того, как его нашли на железнодорожной платформе отравившимся метиловым спиртом. Улыбка, которую я уловил, не вязалась с крепкой фигурой отца, а фигура не вязалась с теми давно потерявшими цвет гимнастеркой и галифе, которые были теперь на нем и которые я помнил еще по Лукину. Вместе с немногими вещами он забрал с собой эту улыбку и эту старую рабочую одежду.
В глубине сада виднелся сарай, освещенный изнутри электричеством, откуда поступал к калитке тщедушный, рассеянный свет. Ночью за городом освещение таких небольших строений, спрятанных в темных углах, невольно вызывает мысль о карнавале или балаганчике. На участке только один этот сарай был освещен, а основного дома, замаскированного живой стеной виноградных листьев, кустами и темнотой, почти не было видно.
Пока мы шли к сараю, отец продолжал улыбаться одними губами, отчего щеки сбились в плотные шарики, и время от времени повторял:
— Ну, как вы там?
Я отвечал:
— Все по-прежнему. Все хорошо, — и читал в его лице нетерпение. — Наверное, оторвал тебя от работы?
Я избегал называть его отцом или папой — в этих словах чудилась мне фальшь — и обращался безлично: т ы.
— Ничего, — сказал он, и комочки еще энергичнее запрыгали на лице, будто кто-то особенно старался, дергая их за невидимые нити. — Как мама?
— По-прежнему.
— Бабушка еще жива?
— Жива.
Тот, кто со стороны мог видеть нас, наверняка получил бы удовольствие от этого поистине театрального зрелища: этакий городской хлыщ в узконосых туфлях и труженик в рабочей одежде. На самом деле, несмотря на внешнюю несхожесть, мы стояли на одной социальной ступеньке — отец и сын, инженер и преподаватель. Тем не менее он с недоверием поглядывал на мой костюм, его коробили отдельные мои слова, которые, я знаю, он считал чересчур мудреными, и вообще, будучи сторонником простоты во всем, он, по-моему, где-то в душе не мог примириться с тем, что я и есть его сын.
Видимо, причину нынешнего моего положения он стал бы искать в испорченности, тогда как я склонен скорее отнести ее к беззащитности.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Собака лаяла не переставая, рвалась с цепи при виде чужого, и нам пришлось обойти ее конуру стороной. Отец прикрикнул, но пес, не послушавшись, продолжал надрываться. Мы вошли в сарай. У правой стены стоял верстак, на котором лежали молоток, рубанки, стамески, наполовину обструганный столбик в метр высотой, а пол был завален белыми стружками, мягко шуршащими под ногами.
— Ты садись, — сказал отец, поправил старую пилотку на голове и взял в руки рубанок.
Я сел на табуретку, стоящую в углу мастерской, и заметил, как успокоились его щеки, каким свободным и блаженным стало вдруг выражение лица, словно издерганному отсутствием табака курильщику дали наконец сигарету. Я не смог найти более удачного сравнения, когда увидел столь разительную перемену, хотя отец никогда не курил и пил не больше благовоспитанных барышень девятнадцатого столетия. Казалось, каждая минута, потерянная для работы, доставляла ему невыносимое страдание. Точно человек, которого мучают по ночам кошмары, он пытался работать как можно больше, чтобы подольше не ложиться в постель, устать и не видеть снов.
Все-таки в Лукине он был другим. В его движениях, в выражении лица было больше силы и достоинства. Правда, с тех пор прошло более двадцати лет. Он сильно постарел. Жалел ли он о том, что некогда обрубил «окончательно и бесповоротно»? Не думаю. Скорее всего, сожалению он предпочел заботу о своем обрубке, который нужно было постоянно массировать, дабы тот не разболелся всерьез. И он массировал, строгал столбики, каковые в дальнейшем намеревался забить по периметру участка, протянув между ними тонкие нити. Замысел означал хитроумную систему защиты сада от воров с электрической сигнализацией, со звонком и загорающимися электрическими лампочками — что-то похожее на детскую игру.
С тщательностью, всегда ему свойственной, отец поочередно двумя рубанками строгал дерево, довольный тем, что я не мешал работать и не задавал лишних вопросов. У меня их попросту не было, и я, в свою очередь, был благодарен отцу, в них не нуждавшемуся.
Равномерные звуки снимаемой стружки усыпляли. Тело одеревенело от продолжительного неподвижного сидения на табурете, и все ощущения покинули его, точно тебе на лицо надели маску с наркозом и теперь наступала общая анестезия: ты уже начал сбиваться со счета, который заставляла вести дающая наркоз сестра.
Очнувшись от дремы в тот момент, когда отец перестал строгать и отложил рубанок, я почувствовал слабость и прилив тошнотворной сентиментальности: мираж, что я снова дома и что этот сильный пожилой человек, рассматривающий на свет по касательной, ровный ли получился столбик, — мой отец. Мой отец! Я могу ему все рассказать, поплакать на его плече, могу, наконец, остаться здесь навсегда. Но волна довольно быстро схлынула, муть осела.
— Рад, что повидал тебя, — сказал я, вставая. — Теперь поеду. Пора.
— Ты приехал в неудачное время, — сказал отец. — Сейчас темно, а то бы показал тебе несколько новых яблонь. Впрочем, пошли. Есть с собой какая-нибудь тара?
— Нет, — сказал я. — Ничего такого нет.
Отец озабоченно покачал головой, вышел из сарая и через некоторое время вернулся с небольшим холщовым мешком.
— Пошли.
Мы вышли в сад. Перед тем как покинуть сарай, он повернул выключатель у входа, и на участке в разных местах зажглись лампы. Теперь сад излучал голубоватое сияние, что делало ощущение карнавала полным. Картина была прекрасной, загадочной и жутковатой одновременно. Освещенный в мрачноватой темноте поселка сад, призрачные тени, четкие, увеличенные контуры отдельных листьев. Трансцендентное представление, единственным автором и исполнителем которого был мой отец. Его ассистенты: вторая жена и сын — мой младший брат — были сейчас в Москве, а он приехал в Новый Иерусалим после работы, чтобы ускорить строительство оборонительной системы из ниток и дать мне это незапланированное представление.
Как, должно быть, страшно ночевать здесь одному! Впрочем, когда ноет обрубок и надо спешить со строительством оборонительной системы, не страшнее ли находиться среди людей в шумном, многонаселенном городе, среди тех, кто не знал тебя в тот период, когда ты был цел и не искалечен?
Я хочу лишь сказать, что пепелище на месте катастрофы невозможно скрыть от внимательного и заинтересованного в истине наблюдателя даже плодоносящим садом. Нет-нет да и потянет сырым запахом разрушения и долетит до тебя и сядет на одежду несколько седых, легких хлопьев того, что некогда было жизнью.
Навряд ли сегодня я смог бы предложить отцу способ избежать минувшего несчастья и остаться целым. Я знал только, что ему не повезло когда-то, что он проиграл, оказался слишком слабым или слишком сильным, что иногда дает одинаковый результат.