Марк Ланской - Трудный поиск. Глухое дело
Наверно, помог Утину взглянуть на себя со стороны и Анатолий. Он заставил задуматься не словами, которые говорил при откровенных разговорах один на один. Слова были знакомые, схожие с теми, которые Утин уже слышал не раз. Но было в голосе Анатолия, в глазах его что-то, чему нельзя было не поверить. Может быть, поэтому его слова не забывались, как другие, а уходили с Утиным в камеру, жили там с ним, ворочались в голове, отвоевывая более прочное место.
Он менялся, сам того не желая. Даже в актив он пошел из шкурных соображений — надеялся смягчить свою участь рецидивиста. Все, что он делал как участник игры в соревнование, было оправдано этой целью. Проверяя, как выполняются условия соревнования, он был строг и непримирим, придирался к пустякам, со злостью отстаивал интересы своего этажа при подведении недельных итогов.
Трудным было первое выступление против своего же воришки, уличенного в драке с соседом по камере. Хотя нарушение называлось мягко — «нетоварищеский поступок», но каралось строго. На это было направлено особое внимание воспитателей — подрубить в корне один из подлейших «законов» уголовного мира: произвол сильного, право глумления над слабым.
Раньше Утин считал бы правильным покрыть виновного, сбить администрацию с толку. Но тут речь шла об интересах всего этажа. Из-за одного провинившегося скинули два балла. Ребята лишились удовольствия поиграть в пинг-понг. Проступок одного ударил по каждому. Это уже было не просто нарушение дисциплины, установленной сверху, а подвох всему коллективу. За поступки, которые шли во вред всем, раньше наказывали сами — били так, чтобы запомнил надолго. Сейчас такая расправа стала невозможной.
Утин первым выступил на собрании, обсуждавшем драку, и строже других осудил виновного. И меру наказания предложил самую чувствительную. После этого долго не мог заснуть, решал — так ли поступил, как надо было по-честному, или продался администрации за будущую характеристику? Пришел к выводу, что говорил правильно и дело не в характеристике.
Выступать он стал все чаще. К его голосу прислушивались остальные. Ему стали подражать. Шкурные мысли, толкнувшие его на участие в игре, заменились другими. Иногда кто-нибудь из новичков, ошарашенный разговором на собрании, злобно напоминал ему: «Погоди, попадем в одну зону, там тебя поучат». Утин только усмехался. Колонию он знал, и запугать его было трудно.
Особенно часто стал приходить на память один давний разговор на этапе. Случай свел Павлуху на нарах со старым человеком, сидевшим неведомо сколько и неведомо по каким делам. О себе он так ничего и не сказал, а говорил долго. Чем-то ему Павлуха приглянулся, стал расспрашивать, вытянул всю Павлухину биографию и, помолчав, повел разговор неожиданный и странный.
— Выходит, ты вор — так о себе думаешь?
— А кто же еще? — удивился Павлуха.
— Нет, сынок, ты не вор. Ты фраер, малость только подпорченный. А до вора тебе далеко. Воров ты еще не видал и не знаешь.
— Ну да, не видал, окажешь тоже.
— А ты не звони, ты слушай. Воры — те, которые блатари или урки, называй как хочешь. У них свой суд, без прокуроров и адвокатов, кто сильнее, тот и судит. Больше всего бойся под их суд попасть. Ты, может, от кого слышал или в кино смотрел про воров в законе. У них мол, и честь своя, и слово свое. Не верь. И что по любви или по другой причине такой блатарь может завязать и на честную жизнь выйти — тоже не верь. Всей правды о них никто не знает.
— А ты знаешь?
— Не знал бы, не говорил. У настоящего блатаря нет чести, и слова нет, начисто души нет.
— Так уж и нет, — засомневался Павлуха.
— Начисто нет. Блатарь чем живет? Обманом живет. Еще подлостью живет. Он и фраеров жмет, и своих, кто послабее. Все на него работают. У блатаря один друг — нож. Кого хочешь продаст — и бабу, с которой спит, и мать родную. Ты мне поверь. Я их повидал. Видал, как права качали, — глаза живому выкалывали. Вот таких пацанов, как ты, тоже заставляли ножом расписываться — по мертвому. Блатарь и сына своего в воры готовит, и дочку на улицу пошлет, деньгу зашибать.
Странный дядька долго молчал. Павлуха думал, что он заснул, но услышал еще.
— Знали бы судьи все о ворах в законе, они бы другой меры, как расстрел, и не давали бы. Потому как блатарь до смерти блатарь. До смерти враг всем. Ему сколько не дай, он своего дождется, и опять за старое. Его к этому урки с малых лет приучали. Все вышибли — и совесть, и жалость к людям. Они никого не жалеют — ни старух, ни детишек. Ты остерегайся. Поворачивай, пока не поздно. Нет жизни страшнее и грязнее, чем у них. Они и не люди, и не звери — твари вроде глисты. Лучше петлю на себе затянуть, чем самому блатарем стать. Ты мне поверь.
Долго еще говорил сосед по нарам, рассказывал жуткие истории о кровавых расправах, о лжи и коварстве, которые правят преступным миром. В конце концов добился своего — Павлуху затрясло от страха. Он так и не заснул в ту ночь.
Утром их развели, старика он больше не увидел, а разговор ночной застрял не в памяти даже, а поглубже.
Ужас, пережитый в ту ночь, переплетался сейчас с новыми мыслями, навещавшими Павлуху. Все в нем восставало против судьбы блатаря. Он вдруг почувствовал, что очутился посредине, от одних отстает, к другим не пристал.
Другие перли на него со страниц газет. Смотрели с фотографий, обращались к нему в статьях. Сколько их! Живут, зарабатывают, учатся. Куда как веселее живут, чем Павлуха Утин, который лежит на койке. И не боятся никого. И ездят куда хотят. И танцуют, и выпивают. Сравнивал себя с ними Павлуха и так и этак, выходило, что хуже ему, чем другим. Так плохо, хоть реви. Мысли вытягивались длинные, одна за другой, то обрываясь, то снова всплывая как в тумане и постепенно проясняясь.
Так, наверно, прокладываются первые борозды по целине, как будто случайные, неуверенные, идущие в никуда.
— Генка! Ты чуть школу не кончил, книжки читал. Как ты про себя наперед думаешь?
И Гена, и Шрамов, и Серегин изумленно повернулись к Утину. Таких разговоров они между собой никогда не вели.
— Что значит «наперед»? — спросил Гена, польщенный, что необычный вопрос адресован ему.
— Что ж ты так и собирался всю жизнь фарцовкой прожить?
— Что я, дурной? Фарцовка это так — игра фантазии, несчастная случайность. Кончу школу, пойду в институт, стану горным инженером.
— На три года сядешь, будет тебе институт, — с удовольствием напомнил Серегин.
— Не дадут, скоро я отсюда выйду.
Утин смотрел на гордое, красивое лицо Генки, и опять ему хотелось двинуть фарцовщика по уху.
— Думал, значит, наперед, — сказал он. — В институт собрался. А вором стать не хочешь?
— Грязная работа, — презрительно скривил губы Генка. — Для дураков.
У Павлухи даже кулаки сжались, подвернул под себя, чтобы не дать им хода.
— А фарцовка думаешь — чище? — язвительно спросил он. — Вор он и есть вор, каждому понятно. А у иностранцев клянчить — битте, мол, дритте, без ваших заграничных подштанников жить не могу, за рупь купить, за два продать — это уж последнее дело, все равно что самому себе в харю высморкаться. Ты перед ними на коленки не становился?
— Перед кем? — не понял Гена.
— Перед иностранцами.
— А зачем?
— Чтобы подешевле кальсоны продали, или носки, чем ты там спекулировал.
Вовка Серегин от смеха стал кататься по койке. До сих пор он относился к Генке со злобным уважением, и был рад, что Павлуха так ловко раздел этого маменькиного сынка.
Гена молчал. Презрение воров было неожиданным и оскорбительным. Он сам презирал их, рисковавших свободой ради жалкой добычи. Он был уверен, что его соседи по камере понимают особый, «красивый» характер совершенного им преступления. Вестибюли гостиницы «Интуриста», рестораны, музыка, изящные вещи — разве все это можно сравнить с жалкими хазами, скупщиками краденого, дешевыми попойками. И вдруг...
— Есть воры поумнее тебя, и одеваются чище, — добавил Утин.
— Видал я одного в театре, — вспомнил Генка. — Кому-то в карман залез. Сам в смокинге, рубашка — люкс. А как схватили его, как отодрали галстук вместе с куском рубахи, — позеленел весь и...
— Это хуже нет, когда не милиция, а граждане хватают, — философски заметил Утин. — А ты, Ленька, как ты о себе думаешь?
Шрамов застеснялся, стал ковырять пальцем подушку.
— Я и не думал.
Серегин подпрыгнул от радости.
— Верно, Ленька! Чего нам думать?
— Заткнись, дурак, — остановил его Утин. — Как же это не думаешь? Собака и та думает. О жратве думал?
— Ну, думал.
— А как жить будешь, когда вырастешь, не думал?
— Не...
— А надо бы, — строго сказал Утин и опять уткнулся в газету.
Серегин подмигнул Шрамову и, кивая на Павлуху, повертел пальцем у лба. Поведение Утина было непонятным и удивительным.
Открылась глухая форточка у двери. Привезли обед.
17
По ночам Марат Иванович плакал. Этого никто не знал. Засыпал он быстро, но часа через два без всякого дремотного перехода возвращался в явь, и тут уж никакие таблетки помочь не могли. Мысль работала четко. Память услужливо включала яркие лампы, освещавшие прошлое.