Василий Снегирёв - Раноставы
— Замени трехрожки на четырех, да не хитряй, не хитряй, побольше поддевай.
К обеду уже кричали стогоправу:
— Вершись, Ерёмка, последний пласт!
Огромный навильник закрыл вмятину, и стогоправ, уложив перевицы, спустился по вожжам к подошве зарода.
После обеда жара не спадала. Пауты донимали — спасенья нет. Топорик едва держался на вершне. Пуля то и дело падала, каталась, отгоняя паутов. Он едва успевал спрыгивать с нее, чтобы не подмяла. За Топорика уже начали волноваться.
— Брось ты ее, — говорили бабы, — совсем ошалела. Нисколько не стоит на месте, ведь может убить тебя.
А бригадир урезонил:
— Выпрягай Пулю и скачи в деревню, приведешь другу.
Мальчишка умчался, снял со стены голубую с белыми цветочками дугу и через полчаса прискакал обратно.
— Ты почему опять на Пуле? — сердито спросил бригадир.
— Ты же сказал привезти дугу. Вот она.
— Не дугу, а лошадь другу. — И закатился смехом, едва выговаривая: — Ох и смешна горошница!
Теперь Андрюшка встретились с Топориком как закадычные друзья — по ручке.
— Значит, опять вместе? — спросил Андрей.
— Опять.
К ним подошел казах лет двадцати. По тем временам он был богато одет. Хромовые сапоги в гармошку блестели, как тополиные листья. Черные широкие шаровары с напуском, как два крыла, раздувались на ветру — того и гляди, улетит. Из себя парень корчил невесть кого. «Пугало огородное», — отметил Андрюшка, а позднее спросил у Топорика:
— Кто это?
— Родственник. От седьмой коровы удой, и то чужой. Приехал из Казахстана.
Барбазай, или по-русски Борька, объяснил график пастьбы, распределил хлопцев. Андрей пас телят с Топориком. Небо еще утром нахмурилось, а в полдень пошел ливневый дождь.
— Может, загоним телят, а? — предложил Андрей.
— Смены нет.
— Если ее не будет, дак мы до вечера должны мерзнуть?
— Куда они денутся?
— Я уже зачичевел, — осердился Андрей.
— Привыкай.
— На привычку есть отвычка.
— Вон идут! — не выдержал Топорик.
Васька Степановских с Ахматом еще издали закричали:
— Загоняйте телят!
— Вам повезло, — позавидовал Андрей.
— Зато они завтра будут две смены пасти, — подковырнул Топорик.
— Открывай рот шире, — возразили ребята.
Дождь, не переставая, лил, и ребята с вечера улеглись спать.
РОДИНКА— Боль ты моя, — с жаром трепещет над первенцем мать. — Сладкая ты моя, крошка-ягодка, принесенная с поля дальнего.
Не найти в этой ласке ни начала, ни конца, ни середки. Меняй не меняй слова, тепла не убавишь — ведь ласка-то материнская. Материны целовки жгуче-длинные, не схожи с другими ничуточки. Неймется и сердцу — норовит выскочить: толчками-урывками долбит в грудь. Враз в ней что-то оборвалось — увидела ты на правой лопатке черну родинку — точку маленькую. Уж как есть твоей бабушки! Сродство, стало быть, не перевелось. Живет дитятко, мигает, водит глазенками, скет-подпрыгивает ножками-таволожками, мать радует.
А сколько родинок новых, похожих на эту, родилось на нашей земле! Что ни год, то и родинка — город, тыщи сел, деревень, новостроек. Густо-нагусто их настроено, как наколотых дырочек в сите. Но все равно свою родинку угадаю. Что ни ярче горит, та и моя. В мыслях вновь представляю ее. Вон крыльцо с резными перилами и береза в короткой юбчонке шелестит по окошкам и ставням. Только, сказывают, не осталось в селе ни родных, ни знакомых. Я и сам это знаю не хуже других: с деревней держу постоянную связь. Поначалу куда бы ни ехал, ни шел — все попутно казалось — заскочу, попроведаю. И живу опять год-два без оглядки, сейчас невмоготу становится сердцу. Оно просится-рвется в деревню. И она громче прежнего кличет-зовет: «Когда приедешь, попроведаешь, Сютка-Васютка?»
— Сегодня, — отвечаю я.
Еду: до Шадринска поездом, дальше автобусом. Думаю. Разное приходит в голову. Всех переберу в памяти. И уж который раз останавливаюсь на Андрее. Где ты Раностай-Соловушка? Дома ли живешь, или уехал куда? Кто веселит односельчан? Помню, никуда они не отпускали тебя. Вечеринка — будь с ними на вечеринке, свадьба — так на свадьбе. Попробуй, отговорись. И напрасно — все свои: кум с кумой, сват со сватьей, брат с сестрой, сосед с соседкой. Все живут душа в душу, топором не разрубить. Даже прихожий, проезжий, залетный ли какой очутись на свадьбе, не откажут, примут в свою компанию. И милей Соловушкиной музыки для них нет ничего. Как начнут оттапывать, аж пол говорит, стены ходуном ходят. Уж не спрячешься в угол, не отсидишься в свадьбу букой голбешной. От заводилы-крестного не отвернешься, не вывернешься. Хошь не хошь, а на круг иди. Кто упрется, того силой плясать вытаскивают.
Лишь бы Соловушка не сдавал, пока тешутся. Некогда передохнуть. Только встряхнет русой копной, переведет дыхание и опять дальше шпарит. Со стороны, и то жалко становится, а матери тем более. Она возьмет да и заступится за Андрюшку. Ей только со смехом ответят: «Не горюй, ничего с сыном не сделается, все до свадьбы перемелется».
— Станция Бюрюзай, поживее вылезай, — тормошит меня шофер.
От Ново-Петропавловки на попутке: не стал дожидаться автобуса. Терпится ли, когда родинка вот, на пальчиках правой руки! Только свистит в ушах. Скорость держит шофер отменную. Можно теперь гонять! Это не двадцать лет назад. Дороги теперь подняты, ровны-ровнехоньки, хоть боком катись!
Не успеешь облокотиться в машине, уже во всем наряженье Лебяжье, как на цветном подносе: церковь, Дом культуры, школа, правление колхоза. Чуть правее озеро. Не озеро, а гостеприимная чаша. Она всегда открыта и полная. Сейчас даже наклонилась ко мне. Дальний край от Мироновки приподнялся. Вот-вот сплеснется на поднос. Кажется, и так выплеснулась около трактовских тополей в ложок. Это, наверное, от радости ко мне. Летит на меня Лебяжье. Совсем уж близко. Так и проскочишь, не заметишь красоты.
Барабаню в кабину. Шофер по тормозам и кричит:
— Ты чо, батя, сшалел?
— Высади меня здесь.
— Ты хоть к кому? Сказал бы!
— Ко всем, к вам.
— Чудной мужик. — Он высунул голову из кабины, крикнул. — Тогда к нам в первую очередь, да не обманывай.
— Приду-у, обязательно.
Стою на дороге и сам себе не верю. Ровно с неба свалился. Ежели к земле спуститься, то места явно чужие. Ведь здесь когда-то были солонцы, болота, густые тальники, в них сорочьи гнезда. Сплошь и рядом голубели корытца-низинки, белели солончаковые «воротнички» и «рубашки». А теперь — на тебе! — пшеница кругом. Словно скатерть колышется, поднимается на круглом столе поле.
А где же озеро? Неужто и Сазонково перепахано и засеяно? Нет. Кажется, э-вон оно. Напрямик шагать к нему побоялся: изомну плюшевый зеленый бархат. Завернул в березовый колок и заросшей «ниточкой» устремился к Сазонковому «рукаву». В нем я когда-то ловил гальянов решетом, приходилось штанами и рубахой. Перевяжешь штанины, рукава и бродишь возле кустов. Бывало, хорошие были уловы. Черпнешь раз-другой, смотришь — есть ведерко. А уж на пирог да уху — и говорить нечего.
Сдавило грудь, когда я подошел к ручью: в нем оказалось сухо. Омут потрескался, рассохся. Тогда мы боялись подойти к нему: смерчем кружилась вода. Оплошаешь — закрутит, завертит. Вместе с ручками-ножками вниз утянет.
Кружу меж тальника, высматриваю озеро. Нутром чувствую, что здесь оно где-то, рядом, а не вижу: стена стеной камыши. Вот попала одна прогалина. В ней тоже сухо. Вот вторая. Только в третьей из-под подошв выжалась вода. Ага, где-то рядом Сазонково. Дальше идти опасно: вязну по колено в грязи. Иду обратно. А у самого бьется сердце: где же все-таки озеро? Поднялся на взгорок-плешину, заросший по краям гусиными лапками да редким метляком, обрадовался: впереди, как солнечный зайчик, блестит зеркальце. Только и осталось от Сазонкова, да и то наполовину затянуло осокой-резунцом, кочками да мхом-тонкунцом.
С обратной стороны от деревни сквозь камыши донеслась музыка. До рези в глазах гляжу. Никого. Спешу на звуки. Музыканта нет, а вокруг проушины лежат телята. Парнишка наперед заметил меня. Он поставил меж кочек баян и уставился на меня, съежился: наверное, посчитал меня за бродягу. Я спросил, указав на баян:
— Помогает?
— А как же? Заиграю — ложатся, перестал — встают. Видите? Красавчик уже заводил головой. Значит, играть пора. — Мальчонка забросил ремни, проиграл и смолк.
— Играй, играй. Кто научил тебя?
— Папа.
— Как его зовут?
— По-всякому.
— Не понимаю!
— Кто зовет Соловушкой, кто Раностаюшком.
— А третьи, — не выдержал я, — Андрюшкой?
— Откуда вам знать?
— Где он сейчас, где?
Вскоре я сидел за столом друга детства.
— Сознаться тебе, — говорил он, — я уезжал из деревни. Долго жил на чужбине, но не вытерпел. Стал звать жену. Она ведь нездешняя, едва уговорил. У нас понравилось Вере, лучше и нет ей родинки.