Александр Неверов - Гуси-лебеди
Нет ее у дьякона Осьмигласова. Сидит он темной июльской ночью за большевистской программой и дрогнувшей похолодевшей рукой вывертывает тесьму из керосиновой лампы: свету мало. Плавают тени по углам, за плечами жуть колыхается, давит виски мягкими горячими руками.
- О господи!
Читает дьякон Осьмигласов заголовок на обложке два раза:
- Про-ле-та-рии!
Кладет программу на стол, медленно головой качает, как пьяный.
- Сколько всех партий и какая из них самая лучшая, чтобы никто в ней не трогал?
В эту же ночь едет Поликарп Вавилонов на паре породистых лошадей к попу Никанору. Вьется пристяжная, откидывая голову, вьется пыль, падает на траву придорожную, кроет ее сухой серой скатертью. Коренник коваными копытами огонь высекает, уши стойком держит, тревожно похрапывает. Уперся Поликарп ногами в передок, шляпа соломенная на затылок съехала, глаза налиты радостью: нет большевиков, никогда больше не будет - чехи пришли. Гикает, свищет разбойником Поликарп темной июльской ночью.
- Ударь, попадья!
Стоит матушка на коленях в тарантасной плетушке, выпала шпилька из волос, лицо разрумянилось. Пьяная от степного воздуха, от близости здорового мужа, бьет матушка пристяжную кнутом, режет коренника по спине. Рвется коренник из оглобель. Лопнет сейчас тарантасная плетушка, разлетятся колеса. Вверх посмотреть - звезды сыпятся... Гикает Поликарп, свищет разбойником.
- Ударь, попадья!
Как удивится Никанор приезду позднего гостя! Крякать будет по-стариковски, жаловаться на бедность. О, окаянный, смешной человек! Обязательно надо выпить хорошенько, побеситься с бабами, переехать в другое село на гулянку. Матушка? Тьфу! У нее кишка болит, гонит с постели, молится перед лампадкой, жалуется: родить надоело... Другую жену Поликарпу нужно, молодую, горячую, чтобы в руках гнулась, как пристяжная. Страсти хочется Поликарпу, озорства, змеиного укуса. Пусть душу разорвет у него на две половинки любовь неиспытанная, бросит под ноги сердце поповское.
- Ударь, попадья!
Лезут темной июльской ночью мужики из оврага, заслышав тарантасный шум. Страшные, озлобленные, на карачках ползут ближе к дороге, мрачно стискивают зубы, будто пополам перекусить хотят.
Грохается пристяжная, качается коренник, шарахаясь в сторону. Обрывается правая вожжа в руке у Поликарпа, матушка роняет кнут, прижимаясь испуганно к мужу. Не поймет она: из ружья кто ударил или в ушах щелкнуло обманом. Мыслей нет, и глаз нет. Коренника держат двое с двух сторон. Не видит матушка, как Поликарп вылезает из тарантаса, низко кланяется. Берет матушку за руку страшный, никогда не виданный мужик, весело смеется черным оскаленным ртом:
- Поповской попробовать надо!
Хочет матушка за Поликарпа ухватиться - нет его. Стоит он в стороне, кто-то кнутом подхлестывает его, а он прыгает на одном месте, руками размахивает, пляшет.
Дьявольский сон!
Непонятный круг!
Нет силы у матушки разорвать этот круг, становится она на колени перед страшным мужиком, слышит голоса в темноте:
- Тащи на всех!
Раскрылось в степи черное море бездонное, плеснуло огромной волной. Упала матушка в черное море, потеряла сознание...
Поликарпа поставили рядом.
- Гляди, черт!
Взвыл в ужасе Поликарп, заревел. Зверем растравленным вцепился длинными руками в мужика, опрокинул, подмял под себя. Не было больно, когда ударили по голове тяжелым прикладом. Не было больно, когда и кровь потекла по лицу. Раскрылось звездное небо, на землю упал окровавленный месяц. Полетел в тяжелом мраке Поликарп на длинных вытянутых крыльях, поднялся выше лесочка знакомого, выше колокольни чагадаевской. Сорвались крылья расправленные - опять грохнулся на землю - мягко, легко, покойно...
А когда очнулся, сел бедным Лазарем при дороге, уронил слезы богу покинувшему:
- Видишь ли позор мой?
Тихим шепотом говорила степь, омытая бледным утренним месяцем. Пролетели птицы ночные, бесшумно скатилась звезда с горы небесной, легла тишина, душу сжимающая. Сидел Поликарп волосатый, растерзанный, злобно плакал омраченными глазами, а рядом лежали убитые: пристяжная, раскинувшая ноги, и матушка... Не хотелось Поликарпу смотреть на них, крепко прокусывал губы, чтобы не завопить голосом сумасшедшего. Взял матушку за руку - теплая. Припал ухом на грудь - дышит.
Опять стиснул зубы, нахмурился:
- Лучше бы совсем умерла! Кому нужна опозоренная.
Отошел шага на два, поглядел издали, остановился:
- Бросить или нет?
Покрыл подолом ноги обнаженной - легче стало. Ушло звериное, в сердце просочилась нежность неиспытанная, великая жалость. Приподнял голову матушкину, положил на колени, горько заплакал:
- Наказан, господи, не в меру терпенья моего!..
13
Рано утром вернулся в Заливаново Кондратий Струкачев. Шел он оврагами, прятался в промоинах, валялся в репьях, чтобы не сгубить нечаянно "большевистскую" голову. Ободрался, отрепался за короткую бродяжническую жизнь, и теперь, подкрадываясь к собственному дому через заливановские гумна, был похож не на мужика, не на хозяина самому себе, а на большое нелепое чудовище, на конокрада, разбойника. Зябко дрожали руки у него, гнулись длинные ноги в коленках, испуганно выворачивались глаза, полные страха, тоски и страдания. Перемахнув через забор на своем гумне, посидел он за ометом прошлогодней соломы, по-птичьи разевая задыхающийся рот, грустно сказал себе с жалобой и упреком:
- Эх, дурак, дурак, бить тебя некому! Разве ты большевик, - связался с такими делами? К своей избе не имеешь права подойти! Сиди вот мышом и рот не разевай.
Но и сидеть долго нельзя. Явится кто-нибудь на гумно за соломой, увидит беглеца около омета, подумает, что запалить хочет в отместку всему народу, и опять беги от своей избы, от своего хозяйства...
- Господи, зачем я связался? Чего мне, много надо?
Перегнул Кондратий широкую мужицкую спину, пополз вдоль плетня. Где-то тявкнула собака, заревел телок.
Навстречу из травы вылезла тощая вытянувшаяся кошка с зелеными глазами, уставилась прямо на ползущего Кондратия.
Кондратий тихонько сказал:
- Брысь, дьявол! Ишь тебя черти поставили на это место! Или нет другой дороги - ползаешь тут?
Кондратий отломил хворостину, замахнулся.
Кошка окрысилась, сверкая глазами, выгнула шею. Кондратий тревожно подумал: "Може, не кошка это? Кто же такой? Черт его знает!"
А когда в стороне послышался знакомый голос младшего Лизарова, опять застыл на одном месте, упираясь руками в землю, опять сказал себе с жалобой и упреком:
- Зачем я ползу? Увидят, прячусь, подумают всяку всячину...
И все-таки полз, боясь подняться во весь рост. Даже лай собачий пугал, и мычание коровы казалось предательским. Очутившись около задней двери своего двора, почувствовал он такую тяжесть, будто прошел несколько дней и ночей без отдыха и пищи: сухо горевшие глаза завалились еще глубже, щеки осунулись, воспаленные губы потрескались. Крепкое тело ослабло, широкая кость надломилась под тяжестью душевных страданий. Во дворе под сараем глянули на вернувшегося хозяина два голубя с переклада, лошадь, корова, две овцы и черный приземистый кобелек с умными желтоватыми глазами. Кондратий погрозил им согнутым пальцем:
- Ладно, ладно, молчите!..
Черный кобелек обрадовался больше всех: ударил Кондратия хвостом, встал на задние ноги, полез целоваться, но Кондратий сердито зашипел, отталкивая кобелька:
- Пш-шел, не скули! Нельзя мне сейчас...
Дверь в сенях была заперта. Фиона всю ночь думала о пропавшем муже, называла его дураком, оболдуйкой, сердилась, плакала, что бросил ее с малыми птенчиками, а к утру заснула крепким сном. Постучал Кондратий легонько ногтем в дверное окошко, Фиона не выходила. Тогда Кондратий очень рассердился, плюнул сначала под ноги, потом на стену пониже наличника.
- Вот сволочь, баба какая, не слышит!
Опять постучал ногтем в окно.
А когда Фиона глянула из окошка во двор и увидала страшное Кондратьево лицо, полыхающее гневом, он показал ей тяжелый, увесистый кулак:
- Что выпучила зенки? Или не узнаешь, черт?
Побить ему хотелось Фиону, но нельзя: прямо в сенях схватила она за руку живого, непропавшего мужа, припала головой к плечу и голосом ласковым, никогда не слыханным, сказала:
- Ах, мужик, мужик. Как ты напугал меня! Две ночи не могла я уснуть, думала, совсем ты пропал...
- Ладно, не надо сейчас, - сердился Кондратий. - Обысков не было здесь?
- Ничего пока не было.
- А колесо никто не стащил?
- Там валяется...
Стало немного полегче.
Сбросил Кондратий гнетущую тяжесть, чвокнул, крутнул головой. Слава богу, теперь он дома. Вот и печка стоит и лохань около печки, над лоханью глиняный умывальник с отшибленным носом. Вон кошка за ухом чешет, тараканы ползут по стене, и ребята на полу под дерюгой спят. Будто никогда не были чехи в этих краях, никогда и Кондратий не был большевиком, никуда не бегал из старой отцовской избы.