Константин Паустовский - Том 8. Литературные портреты, очерки
Мы пришли посмотреть музей — в нём были собраны недавно поднятые со дна моря у берегов Греции древние скульптуры. Но мы боялись войти в музей, чтобы не задохнуться. Мы спрашивали себя: что же происходит там внутри, если снаружи воздух как бы перегрели в калильных печах!
Продавец оранжада — удивительно вкусной и холодной воды, обладавшей коварным свойством — после каждого нового стакана усиливать жажду до полного отчаяния, сжалился над нами и сказал, что мы боимся совершенно зря — музей сложен из мрамора, а мрамор, как известно, долго и хорошо держит прохладу.
Продавец оранжада оказался прав. Вскоре мы узнали, что именно поэтому большинство южных знойных городов выстроено из мрамора — и Неаполь, и Афины, и Бари, Валетта на острове Мальта. И тут мы вспомнили, что и у нас в Музее изобразительных искусств на Волхонке в Москве бывает прохладно от обилия мрамора даже в те жаркие летние дни, когда грозы проходят над городом с ливнями и дымом.
Мы вспомнили здесь, в Афинах, об этом нашем музее и о создателе его — знаменитом нашем ученом-искусствоведе Иване Цветаеве — уроженце Шуйского уезда Владимирской губернии.
Этот бывший сельский мальчик отдал весь жар души великому искусству наших праотцов — римлян и эллинов.
Увидев хотя бы раз красоту мраморных форм и синеву морских теней на барельефах Акрополя, он не мог спокойно жить, не поделившись со своим народом тем высоким озарением, которое ему давало древнее искусство.
С необыкновенным, поистине титаническим упорством он создал в купеческой Москве этот превосходный музей, где были собраны образцы мировых шедевров. Он положил на это всю свою жизнь. Постройка музея требовала огромных средств. Их пришлось добывать, просто выколачивать из московских купцов и купчих, пуская в ход всё красноречие и даже лукавство.
Цветаев был тем типичным бессребреником — учёным и художником, — каких давно знавала и втайне уважала Россия.
Но кроме музея, где висит сейчас мемориальная доска с именем Цветаева, он подарил стране ещё живой и драгоценный подарок — свою талантливую дочь поэтессу Марину.
Блестящая поэзия Марины Цветаевой живёт и будет жить во славу своей страны. Жизнь её была тревожной и тяжкой. Судьба обошлась с поэтессой безжалостно.
Великолепные стихи, тютчевской глубины и силы, живой и весомый, полновесный, как зерно, русский язык, головокружение у встречных людей от душевной цветаевской прелести, дочерняя любовь к России, по которой Марина Цветаева «заплачет и в раю», сплошная вереница горестей и несчастий, всё время тонущая в веренице блестящих стихотворных и прозаических книг, — вот главное в жизни Цветаевой.
Проза Цветаевой — точная, тонкая, свободная и порой тяжёлая от богатства, как роса на любимой Мариной бузине, не только законно соседствует с её поэзией, но порой и побеждает её. Каждое слово Марины Цветаевой принадлежит русской поэзии, принадлежит народу и будущим поколениям. Попытка вырвать Марину Цветаеву из венка великих русских поэтов не удалась и не могла удасться. Остро, всем своим существом Марина знала глубокое и ясное содержание народного русского гения. Она была выразительницей внутренней красоты нашей женщины — не рафинированной интеллигентки, а крестьянки, простой женщины, простолюдинки. Недаром покойный Всеволод Иванов — писатель могучей силы — считал Цветаеву наиболее близкой по своему поэтическому существу к Некрасову. Марина сама была воплощением той «женщины в русских селеньях» с осанкой царицы, что «коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт».
Журнал «Простор» печатает рассказ Марины Цветаевой «Отец и его музей». В этом рассказе — точном и простом — Марина Цветаева с уверенностью скульптора даёт превосходную лепку, пишет удивительный образ своего отца. Этот рассказ, действительно, драгоценный лавровый венок любящей дочери своему талантливому отцу.
Проза Марины Цветаевой требует напечатания, ибо она бесспорно войдёт в золотой фонд (пожалуй, больше — в алмазный фонд) нашей литературы. Между прочим, прочитав этот рассказ Марины Цветаевой, со стыдом убеждаешься в том, как мало мы знаем своих выдающихся людей и как мы, по справедливому выражению Пушкина, «ленивы и нелюбопытны».
Таруса. 17 июля 1965 года
Несколько слов о Бабеле
Мы верим в первое впечатление. Принято думать, что оно безошибочное. Мы убеждены, что, сколько бы раз ни меняли свое мнение о человеке, все равно рано или поздно мы возвратимся к первому впечатлению.
Веру в первое впечатление ничем нельзя объяснить, кроме убежденности человека в собственной проницательности. В своей жизни я часто проверял это «первое впечатление», но всегда с переменным успехом.
Часто первое впечатление задает нам хитрые загадки.
В обстановке некоторой загадочности и моего изумления и произошла моя первая встреча с Бабелем. Это было в 1925 году под Одессой, в дачной местности Средний Фонтан.
К западу от Одессы тянется на много километров в сторону открытого моря полоса старых садов и дач. Вся эта местность носит название Фонтанов (Малый, Средний и Большой Фонтаны), хотя никаких фонтанов там нет. Да, кажется, и не было.
Дачи на Фонтанах назывались, конечно, «шикарно», по-одесски — «виллами». Вилла Вальтуха, вилла Гончарюка, вилла Шаи Крапотницкого.
Вся полоса Фонтанов была разбита на станции (по числу остановок трамвая) — от 1-й станции до 16-й.
Станции Фонтанов ничем особенно не отличались друг от друга (сады, дачи, крутые спуски к морю, заросли дрока, разрушенные ограды и снова сады), кроме разного запаха и разной густоты воздуха.
На 1-й станции в окна трамвая влетал сухой дух перестоявшейся лебеды и ботвы помидоров. Объяснялось это тем, что 1-я станция находилась еще на окраине города, в черте его огородов и пустырей. Там в пропыленной траве сверкали, как тысячи игрушечных солнц, бесчисленные осколки стекла. Особенно красивыми, изумрудными искрами вспыхивали битые пивные бутылки.
С каждым километром линия трамвая отходила от городских окраин и приближалась к морю, пока на 9-й станции до нее не начинал уже явственно достигать свежий прибойный гул.
Вскоре этот гул и запах скал, облитых морем и просыхающих на солнце, распространялся далеко вокруг вместе со сладким чадом скумбрии. Ее жарили на железных листах. Листы эти обитатели Фонтанов сдирали с крыш заброшенных дач и сторожек.
А за 16-й станцией воздух внезапно менялся — из бледного и как бы утомленного он превращался в плотную, глухую синеву. Синева эта без устали гнала от самого Анатолийского берега на большефонтанские пески шумящие волны.
На 9-й станции я снял на лето веранду на заколоченной даче. Рядом, через дорогу, жил Бабель с женой — рыжеволосой красавицей Евгенией Борисовной и сестрой Мери, Сестру все ласково звали Мэрочкой.
Мэрочка «до невозможности», как говорят в Одессе, была похожа на брата и безропотно выполняла все его поручения. А у Бабеля их было много, и притом самых разнообразных — от переписки на колченогой машинке его рукописей до схваток с назойливыми и нагловатыми поклонницами и поклонниками. Уже в то время они целыми отрядами приезжали из города «посмотреть на Бабеля» и приводили этим Бабеля в трепет и негодование.
Бабель недавно вернулся из Конармии, где служил простым бойцом под фамилией Лютов. Рассказы Бабеля уже печатались во многих журналах — в горьковской «Летописи», в «Лефе», в «Красной нови» и в одесских газетах. За Бабелем толпами бегали одесские литературные мальчики. Они раздражали его не меньше поклонниц.
Слава шла об руку с ним. В наших глазах он уже стал литературным метром и к тому же непререкаемым и насмешливым мудрецом.
Иногда Бабель звал меня к себе обедать. Общими силами на стол втаскивали («Эх, взяли! Еще раз взяли!») громаднейшую алюминиевую кастрюлю с жидкой кашей. Кастрюлю эту Бабель называл «патриархом», и каждый раз, когда она появлялась, глаза его плотоядно блестели.
Так же они блестели, когда он читал мне вслух на пляже стихи Киплинга, или «Былое и думы» Герцена, или неведомо как попавший к нему в руки рассказ немецкого писателя Эдшмида «Герцогиня». То был рассказ о вздернутом на виселицу за разбой средневековом французском поэте Франсуа Вийоне и о его трагической любви к монахине-герцогине.
Кроме того, Бабель любил читать поэму Артюра Рембо «Пьяный корабль». Он великолепно читал эти стихи по-французски, читал настойчиво, легко, как бы окуная меня в их причудливый слог и столь же причудливо льющийся поток образов и сравнений.
— Кстати, — заметил однажды Бабель, — Рембо был не только поэтом, но и авантюристом. Он торговал в Абиссинии слоновыми бивнями и умер от слоновой болезни. В нем было нечто общее с Киплингом.
— Что? — спросил я.
Бабель сразу не ответил. Сидя на горячем песке, он бросал в воду плоские голыши.