Владимир Митыпов - Инспектор Золотой тайги
…К вечеру, впервые за эти дни, сквозь узкий разрыв в облаках, похожий на кровоточащую рану, проглянуло закатное солнце. Багровый отсвет лег и оживил каменистое всхолмленное плоскогорье, заросшее редкой тайгой. Словно просторнее стало вокруг с появлением солнца. Быстрее и легче зашагали и люди, и олени. Над полуразрушенными скалами, усыпающими свои подножья грудами обломков, забытой стражей высились изломанные ветрами деревья, черные их ветви вздымались не то прощально, не то проклинающе. Не более дня пути оставалось отсюда до границы Золотой тайги.
Тревоги Дандея на время улеглись, и он шел, думая о том, что не далее как завтра Чихамо даст ему золота, на которое он купит себе самое лучшее ружье, какое только можно найти в приисковых лавках, а еще постарается достать муки, хоть с продуктами в последнее время на приисках стало совсем плохо… Здесь мысли Дандея были оборваны так неожиданно, что он даже не успел испугаться: из–за ближайшей гряды скал неспешно выехал целый отряд верховых. Впереди с застывшей на лице усмешкой ехал Аркадий Борисович Жухлицкий, которого Дандей видел всего раза два в жизни, да и то с почтительного расстояния.
– Ну что ж, здравствуй, Чихамо, с прибытием тебя!— еще издали сказал Жухлицкий весело–злобным голосом.
Чихамо сделался изжелта–зелен. И за недолгий тот миг, пока Жухлицкий на тяжело и неторопливо ступающем коне приближался к нему, в голове Чихамо рваными кусками, но с пронзительной отчетливостью промелькнула почти вся жизнь, которая — Чихамо понимал — уже оканчивается вот тут, среди этих скал, под этими кровавыми облаками, плывущими над суровой и столь непохожей на его родину северной страной. Шесть лет он, сын некогда богатого, но потом разорившегося шанхайского купца, прожил в дикой лесной стране и все годы не переставал ненавидеть и ее саму, и ее людей. Он видел в них не более как невежественных варваров с чуждыми обычаями и грубым языком. Но земли варваров богаты — так говорилось не только в древних книгах, которые он когда–то изучал, но и в портовых притонах и ночлежках. И когда призрак нищеты встал перед сыном бывшего купца, он понял, что надо делать: в промерзшей земле северных варваров видимо–невидимо золота, которое умный человек может и должен взять. Как он убедился, среди его соотечественников умных людей было полно, они сотнями и сотнями устремлялись на север. Правда, не все возвращались обратно, однако многим удавалось приносить золото. И это, конечно, справедливо: зачем золото варварам, даже не умеющим по–настоящему распорядиться им?.. За шесть лет страданий, унижений и дьявольской хитрости он скопил достаточно драгоценного металла, нашел верных людей, могущих стать опорой на далеком пути в Поднебесную, и вот — всему конец…
Неотвратимый, как судьба, надвигался Жухлицкий, заслоняя, казалось, половину неба.
– Далеко ли собрался? — глумливо–ласково вопросил он с высоты седла.— Устал ты, вижу, лица на тебе нет…
Чихамо молчал, раздавленный и оглушенный. То, чего он так боялся и даже одну мысль о чем суеверно гнал от себя, свершилось, и это вмиг лишило его способности не только соображать, но и двигаться.
Не дождавшись ответа, Аркадий Борисович чуть повернул голову.
– Баргузин,— сказал он странным голосом,— помоги, видишь, тяжело ему… Постой, а где третий? — Жухлицкий мимолетно скользнул взглядом по Дандею и снова уставился на Чихамо: — Третий, где третий?
Между тем Баргузин спрыгнул на землю и, посмеиваясь, сдернул с Чихамо котомку.
– Ого! — хмыкнул он, держа ее на весу.— С хорошими гостинцами шел домой. Поглядеть, поглядеть надо.
Чихамо, словно в беспамятстве, качнулся к нему всем телом, но железная лапа Рабанжи тотчас легла ему на плечо.
– Погоди, погоди,— пропищал он, не отрывая тусклых глаз от Митькиных рук, проворно потрошивших котомку.
Вылетели какие–то тряпки, грязный узелок с едой, засаленные бумажные свертки и, наконец, один за другим легли на землю пять кожаных мешочков, каждый величиной с добрых полтора кулака. Туго набитые, округлые, они были тяжелы даже на вид. Чихамо невнятно замычал, сглатывая слюну и трясясь, как в лихорадке. Тринадцать пар глаз намертво приковались к мешочкам. Митька, опустившись на колени, медленно вынул нож, с минуту колебался, не зная, какой из мешочков предпочесть, и наконец выбрал–таки. Чиркнул ножом по завязке, как слепой, отложил нож, непослушными пальцами приоткрыл мешочек. Тут, казалось, даже лошади перестали дышать. Митька заглянул в мешочек, замер, подсунулся ближе и, помедлив, поднял голову. Лицо у него было потерянное, глаза таращились, полнясь не то ужасом, не то еще чем.
– Ну? — нетерпеливо спросил Жухлицкий, качнувшись вперед.
– Погоди…— выдохнул Митька и вдруг, словно вспомнив о чем–то неотложном, принялся с суетливой поспешностью разрезать завязки на других мешочках. В лихорадочных движениях его локтей угадывалась растерянность. Наконец он невидяще уставился на Жухлицкого, моргнул раз, другой и — плачуще, шепотом: — Аркадь Борисыч… орочонский бог… это что же получается–то?
Он медленно протянул перед собой руку, и все увидели на его ладони свинцово–серые икринки мелкой дроби.
Аркадий Борисович раскрыл рот, силясь что–то сказать, но так и не сказал ничего. Зато остальные заговорили разом и сдвинулись вокруг Митьки. И тут Чихамо, покорно и немо взиравший до этого на происходящее, вдруг закинул к небу безумное лицо и разразился пронзительным, рыдающим хохотом.
ГЛАВА 7
Огромный двор Жухлицкого задами выходил к лесу. Сразу за незаметной калиткой в высоком заборе начинался глухой распадок, заваленный грудами мусора за многие годы и пропахший пропастиной. По распадку шла едва проторенная тропка. В прежние времена в сумерках, ночью, а когда и днем здесь хаживал разный диковинный народ: зверовидные оборванцы, вооруженные до зубов ражие охранные казаки, верховые с тяжелыми седельными сумами на запаленных лошадях, какие–то пугливые бабы, хорошо одетые люди, прячущие лицо; иные приходили сами, иных приводили или же привозили связанных, положив поперек седла и замотав мешками голову. Да, много тайн перевидала на своем веку незаметная калитка. А на приисках чего только не рассказывали досужие языки: что под домом хозяина Чирокана сплошь идут железные подвалы, где в цепях с давних пор сидят старинные золотознатцы из беглых — от них–то, мол, и вызнает Жухлицкий о золотых местах; что и пытают в тех подвалах и мучают, а пол и стены в них кругом в крови; что во дворе у хозяина где ни копнешь, там и мертвец, а то и два. В рассказах этих кое–что было правдой. Скажем, подвал был; туда сажали проворовавшихся старателей, дабы передать их потом в руки исправника. Баргузинский горный исправник вполне одобрял подобные меры,— золотое дело, оно такое, что к нему льнет немало разного темного люда, не держать его в божьем страхе, он тебе враз брюхо распорет и кишки на кулак намотает — народ отчаянный; а коль скоро из тайги до закона не враз докричишься, приходится порой хозяину вершить дела своим судом. А вот что до покойников, то в тайге народу бесследно пропадало немало, это верно, посему божиться, будто Жухлицкие ни одной души не загубили, исправник бы не стал, но одно он знал твердо: где–где, а уж во дворе–то их наверняка не закапывали. После февральского переворота, когда вместо прежнего исправника в тайге появился комиссар горной милиции, Аркадий Борисович лихие свои замашки на время оставил: не мешало присмотреться, понять, как и чем дышит новая власть. Новая власть дышала по–старому. Мужики на приисках невесело шутили: «Те же штаны, только перелицованные…» Под названием Совета съезда золотопромышленников прежние хозяева вершили прежние дела в тайге. Комиссар милиции Кудрин оказался своим человеком. И все бы хорошо, но случился переворот в октябре. Начались смутные времена. Совет съезда расползся, как тараканья стая на рассвете. Кудрин хоть и остался послушен промышленникам, но и Таежного Совета побаивался тоже. Такие дела. Аркадий Борисович поостерегся бы сейчас запирать кого–то в подвал, но таинственно пропавшее золото заставляло идти на риск, это первое; а другое — один из троих, посаженных в подвал, был убийца десяти человек на Полуночно–Спорном прииске и еще одного — на пути из Золотой тайги.
Пленников привезли около полуночи, втолкнули в подвал, брякнули засовами и ушли. Прошла ночь. Прошел и следующий день. О пленниках словно бы забыли.
Дандей сидел в отдельной клетушке: одна стена из дикого камня (за ней была печь, чтобы посаженные не перемерзли зимой), вторая — бревенчатая, глухая, в третьей — крошечное окно, забранное решеткой из санных подрезов, а в четвертой — дверь. На полу солома, какое–то тряпье. Холод стоял могильный — чувствовалась близость вечной мерзлоты. Привыкший к ночевкам в снегу, Дандей ночь провел сносно, но днем начал одолевать голод, а пуще того — жажда. Он несколько раз принимался стучать, кричать, но никто не отзывался. Лишь за стеной временами глухо завывал Чихамо да слышался вдали собачий лай. Наступила вторая ночь.