Петр Смычагин - Тихий гром. Книга третья
— Детишки-то есть? — перевел он разговор, чтобы не думать о себе.
— Дочка́ да сын.
— По сколь же им годов?
— Дочке́ шесть, а сыну три. Мужа вчера швабы на окопы угнали… А у вас тоже есть дети?
— Нет, — коротко ответил Василий и смежил веки, чтобы не продолжать разговор. Как ни верти его, а снова и снова будет выворачивать на самые больные места. Лучше не думать о них.
С трудом выпоив Григорию с четверть полулитровой кружки, Гануся собрала посуду и тряпки и ушла так же неслышно, как появилась. Василий не заметил, как задремал, а потом и уснул крепко…
Сдержанные голоса во дворе разбудили его. Была глубокая ночь или поздний вечер — не понял. Не разглядел он и лиц поднявшихся на поветь мужчин. Один из них, кажется, был До́нат Вовчик.
— Сперва того, что на краю! — услышал он снизу голос Гануси. Она стояла где-то возле лестницы.
Но только взялись за него — всего прострелило насквозь кроваво-яркой молнией, обожгло и слева и справа, и тут же мгновенно провалился он в черную бездну, ничего уже больше не чувствуя и не слыша.
2Василий давно потерял счет дням, потому как множество раз впадал в беспамятство иногда на несколько часов, а то и на целые сутки. По его туманным, предположительным подсчетам выходило, что впервые очнулся Григорий не то на двенадцатый, не то на четырнадцатый день.
Случилось это часов в десять утра. Приоткрыл Григорий глаза, поглядел в потолок недоуменно. Потом пошире веки-то распахнул. Голову поворачивать стал. Потолок и стены — белые, чистые. Топчан его в углу стоит. Слева, где кончается топчан, подоконник виден. За ним, в углу на подставке, — горшок с геранью, дальше — опять окно, залитое ярким солнцем. Возле подоконника — небольшой стол, накрытый филенчатой скатертью. Справа в стене — дверь, потом — круглая печь в черном жестяном кожухе и, также в углу стоит другой топчан, на нем — Василий Рослов под легким зеленым одеялом.
Ничему не удивившись, будто час назад прилег он тут отдохнуть, Григорий привычно хотел приподняться на локоть, охнул жалобно и, опять смирненько уставясь в потолок, едва слышно спросил:
— Эт чего ж такое гудит, как большой колокол посля удару?
— Х-хе, — удивился Василий, — загудело, стало быть? А я ничего не слышу.
— Да как же не слышишь-то? Вон какой гуд стоит, как в праздник на колокольне, — чуть погромче сказал Григорий.
— Это, брат, у тебя, видать, в голове гудит. Бабка Ядвига, знать, лишку поднесла.
— Чего? — не понял Григорий. — Ты шибчей говори, а то гудит и не слыхать.
— Молись богу, что хоть загудело. А я уж думал, так молчком и закопают.
* * *За окном билась голая кленовая ветка, и весь лес теснился на ослепительно белом снегу. До конца пятнадцатого года оставалось меньше двух месяцев. Сколько тысяч солдат еще успеют закопать до нового года, хотя войска, упершись друг в друга, засели в окопах. Кто-то коченел в окопах с той и другой стороны, кто-то мыкал несчастные дни в плену, а кто-то, не успев проститься с живыми, навечно отрешился от всех земных тревог и забот.
Василий отчетливо понимал, что не только судьба Григория, но и его собственная качается на шатких весах между жизнью и смертью. И никто пока не сможет сказать, какая же сторона перетянет. Утешало то, что попали они к заботливым людям, в добрые руки.
Гануся надеялась, что раненых возьмет к себе лесной сторож, дядька Ерема. Он и взял их. Но избушка у лесника крохотная и стоит почти возле самой дороги. Хоть и малоезжая, едва заметная, но все же дорога — мало ли кого занесет на нее! А вот по другую сторону небольшого продолговатого чистого пруда есть уютный домик, надежно прикрытый ветлами, рябиной, дикой акацией вперемешку с кленами, могучими тополями и дубами. Дороги туда нет — лишь тропинка вьется.
Всего с полверсты до того домика либо чуть поболее, и живет в нем одинокая бабка Ядвига. Вот у нее и устроили несчастных солдатиков. И молиться им за нее до гроба. Вымыла она их, обиходила, белье дала чистое. А потом принялась готовить отвары из трав и мази по рецептам, одной ей известным.
Днем Ядвига редко заглядывала к своим «сынкам» — только покормить да отвару подать. Зато вечерами бывала она дома, промывала им раны, смазывала, делала перевязки, питья разного подавала. Приходил дядька Ерема и подолгу засиживался тут.
Василия удивляло, почему эти люди живут отдельно, а хозяйство у них вроде бы общее? И говор у них не польский, как у Доната Вовчика, а русский. Но в долгих вечерних беседах все объяснилось.
Ядвига эта самая первые десять лет жизни прозывалась Пульхерией, потому как родилась под Смоленском. Отец ее бежал от лютого помещика и пристроился в имении пана колесным мастером. А через год в России крестьянам волю объявили — прятаться уже не надо. Позвал отец к себе в помощники еще знакомых из своей деревни. Так вот и обосновались тут все. Девочку старый пан любил, но имя ему не нравилось, потому назвал по-своему, Ядвигой, и замуж выдал за своего лесного сторожа.
Более тридцати лет прожили они вместе в этом лесном домике вдали от людей. Детей, говорит Ядвига, бог им не дал, хотя иметь их кому же не хочется! После смерти мужа назначил ей молодой пан небольшое пособие, разрешил пасти корову в лесу, брать ягоды и грибы. К тому же возле домика был клочок земли, с которого умудрялась она получать не только овощи, но и хлеб.
На место лесного сторожа назначил пан дядьку Ерему, тоже к тому времени овдовевшего. Было у него два сына, еще не женатых, но взяли их в солдаты, как и Василия, по первому же призыву, а в сентябре прошлого года погибли от одного снаряда.
— А может, ошибка это, — сеял надежду Василий, — может, в плену они либо так же вот, как мы, где-нибудь скитаются.
— Нет, — скорбно вздыхал дядька Ерема. — С ними был наш пан и, как хоронили, видел. По горсти земли в могилу бросил. А теперь и сам затерялся где-то наш пан. У войны на всех бед хватит…
Так вот и вышло, что два человека остались в лесу с глазу на глаз. У дядьки Еремы конь добрый есть, пчелы и тоже — клочок земли. У бабки Ядвиги — корова, телка, огород богатый, да постирать, постряпать руки ее способнее, чем мужские, либо, сшить чего. Так что хоть и жили они в разных избах, а хозяйства за последний год слились в одно. Общая забота о раненых солдатах еще более сплотила одиноких людей.
3Бескорыстные, беззаветные хлопоты бабки Ядвиги не пропали даром. Она упорно верила в силу своих лекарств и умела передать эту веру «сынкам». Со временем польза ее врачевания стала для всех очевидной. И вышло так, что Григорий первым начал подниматься с постели и хоть несколько шагов делать по комнате. Но страшное, изнуряющее гудение в голове у него так и не переставало, оттого бодрствовать мог он не более полутора часов, а после того захватывал его крепкий, спасительный сон. Лоб у Григория почти очистился, чернота лишь узелками оставалась в нескольких местах.
А бедро у Василия оказалось так разворочено немецким штыком, что никакие бабкины снадобья пока не помогали, и вставать он не мог. Бок, плечо и многие царапины заметно затягивались и уже не причиняли таких болей, как раньше.
Еще по осени в солнечный денек выстирала Ядвига шинели «сынков», потом штопала. И только перед Рождеством призналась, что на Васильевой шинели насчитала она четырнадцать дырок да на Григорьевой пять.
Как-то февральским вечером Ядвига делала перевязки, дядька Ерема сидел на постоянном своем месте возле стола, неторопливо потягивая терпкий дымок из самодельной люльки. Курил он крепчайший турецкий табак с собственной грядки. Охотно делился с ребятами, но им пока было не до табака — курили редко и мало.
Особенно нескладно выходило это у Григория: курить-то хотелось ему всегда, но стоило сделать две-три затяжки, как в голове начинался такой перезвон, что свет мерк в глазах, и он тут же засыпал. Этот назойливый, одуряющий звон-гул всегда начинался у Григория с момента пробуждения. И даже казалось, что будил его ото сна именно этот гул и не покидал ни на миг.
В тот вечер, проснувшись еще до прихода дядьки Еремы, Григорий впервые ощутил себя в непривычной тишине. Лежа с открытыми глазами, он боялся пошевелиться, слово сказать боялся, чтобы не спугнуть, не потревожить эту умиротворяющую, столь желанную тишину. Василий приметил его состояние, по взгляду понял долгожданную перемену и тоже молчал, не мешая другу насладиться тишиной, так давно утраченной.
Минут десять друзья трепетно хранили блаженную тишину. Но тут вошла Ядвига с выстиранными бинтами, склянками, пристроила все это на табуретки между топчанами и, увидев, что Григорий не спит, предложила:
— Давай-ка с тебя начнем, сынок.
— А чего ж не начать, — бодро отозвался Григорий, суетливо поворотясь, и тут же, страдальчески сморщившись, зажал голову руками. — Опять загудела, проклятая!