Виктор Московкин - Потомок седьмой тысячи
Долго искали место, где остановиться: то не нравилось, то запоздали — уже заняли другие. Наконец Василий сбросил с плеч одеяло. На обрывистом берегу стояли рядышком три большие ели. У замшелых старых пней давней порубки краснела крупная, сочная брусника. Шагах в двадцати в реку впадал широкий Сороковский ручей.
Место было уютное, сухое и защищенное.
Женщины принялись устраиваться, готовиться к ужину. Василий ушел за дровами для костра. Федор отправил ребят ловить живцов, а сам занялся снастями. Вырезал из ольховника крепкие колья, привязал к ним жерлицы.
Вечер был тихий, ясный, солнышко только опустилось за деревья, над водой подымался парок. Глухо ударяла щука возле осоки.
Василий запалил костер. Потом наломал лапнику и расстелил на нем ветошь.
Прибежал Артемка с живцами — в ведерке плавали плотички и подъязки. Федор, вооружившись иголкой с нитками, пришивал их за спинку к крючкам — так живцы плавают резвее. Марфуша, глядя на его изуверство, ахала и только мешала. Пришлось отогнать ее.
Поставили жерлицы в самых тихих местах, возле осоки, и пошли ловить окуней на уху. Одну удочку, подлиннее, с тяжелым грузилом, Федор забросил на быстринку.
Артемка вытаскивал окунька и хвастливо показывал отцу. Хотелось крикнуть при этом: «Гляди, еще один!» — но отец запретил шуметь: рыбу расшугаешь.
Федору попадались реже, он сидел, курил, посматривал на реку. И без клева было хорошо, забылись тревоги, впервые за всю неделю спокойно было на душе.
С обрыва спустился Василий. Заглянул в ведерко, присвистнул:
— Жидковато!
И как раз на длинной удочке дернулся поплавок. Федор схватился за удилище, резко подсек. Удилище изогнулось, и тут же наверх вылетел окунек, не больше ладони.
— Мизгирь, — разочарованно произнес Василий, поймав лесу и стаскивая рыбку с крючка. — А ведь как клевал. — И объявил решительно: — Буде! Еще у Егорки немного есть, для ухи хватит.
На костре в большом чугуне кипела вода. Тетка Александра крошила картофель. Егорка с Марфушей чистили рыбу — он поймал десятка два ершей.
— Уха заправская будет. Где ты столько надергал? — позавидовал Федор.
Егорка самодовольно ухмыльнулся. Рядом его мать мучилась с самоваром, — не могла разжечь.
— Вот старается! — воскликнул Егорка. — Дурак только так делает.
— Ты как с матерью говоришь? — возмутилась Екатерина.
— А кто же так делает, — повторил Егорка. — Полная труба хлама. Шишек набери.
Подошел, стал отцовским сапогом продувать трубу. Самовар забрызгал искрами, разгорелся.
Быстро темнело. По сторонам на берегу виднелись еще костры. В лесу пискнула гармошка, и на свет вышел Андрей Фомичев. Поставил гармонь на пенек, попросил:
— Примите в честную компанию…
— Садись, если за пазухой что есть, — отозвался Федор.
— За пазухой как не быть, — Фомичев вытащил бутылку, поставил у костра, из другого кармана извлек завернутую в тряпицу воблу. Хозяева костра остались довольны.
Андрей взял гармонь, приготовляясь играть. Но Василий предупредительно поднял руку.
— Натощак нейдет. Отведаем сперва ушицы.
Ребятам тетка Александра налила в деревянную плошку, остальные потеснее уселись вокруг закопченного чугуна. Однако не успели поднять ложки — помешал новый гость. Василию почудилось, что кто-то стоит за кустом, он вскочил и пошел проверить. К костру вернулся вместе с Коптеловым, который егозливо объявил:
— Местечко ищем. Куда ни ткнемся — занято. — Обернулся в темноту. — Авдотья, где ты пропала? Поди сюда! Затерялась, вишь ты… А ведь только что следом шла.
— Ты лучше сам подь отсюда, — неласково проговорил Федор.
Коптелов пропустил его слова мимо ушей, потянул носом, не спуская глаз с дымящегося чугуна.
— Ушицу успели сообразить? Хорошее дело. А мы вот запоздали…
Уходить от костра он не собирался. Тогда поднялся Фомичев, пошел прямо на хожалого.
— Давай, давай. Весь вечер только о тебе и думали: может, зайдет, обрадует.
— Первую, чтоб никто больше не мешал, — поднял Василий стопку, когда Коптелов ушел. Тост встретили с одобрением. Выпили, отведали ухи, каждый согласился: удалась, но горяча.
— Вторую, чтобы комары не кусали.
И за это выпили. Потом чокались за сома двухпудового, который — это уж точно — сидит на крючке. Потом Андрей предложил выпить за управляющего Федорова, чтоб ему тошно было. В конце концов развеселились, потянулись к последней бутылке. Тетка Александра проворно спрятала ее за спину.
— Хватит! Завтра целый день.
Разливала из самовара чай, с поклоном передавала.
— Теперь и гармошка вовремя, — проговорил Василий, схлебывая с блюдца душистый чай. Кивнул жене, и вдруг она неожиданно тонко затянула, как запричитала:
Вы, леса ль мои, лесочки, леса темные,
Вы, кусты ль мои, кусточки, кустики ракитовые…
Так и казалось — сорвется, не хватит голоса. Но она свободно передохнула и закончила первый куплет уже вместе с Василием:
Уж что же вы, кустики, да все призаломаны,
У молодцев, у фабричных, глаза все заплаканы…
Опомнившись, Фомичев взял гармошку, тихо стал подыгрывать. Тетка Александра, стараясь не греметь, собирала чашки в корзину. Марфуша подвинулась ближе к Екатерине, которая пела, чуть покачиваясь, подпирая рукой подбородок; вместе и уже веселее продолжали:
Как навстречу им, фабричным, главные хозяева:
— Вы не плачьте-ка, молодчики, молодцы фабричные,
Я поставлю вам, ребятушки, две светлицы новые,
Станы самоцветные, основы суровые…
Нанесу я вам, ребятушки, ценушку новую,
Ценушку высокую, салфеточку по рублику.
Федор лежал на спине, смотрел в темное небо на звезды и слушал. Старинная эта песня и кончается ладно, а тоска скребет. Не рады молодцы фабричные «салфеточке по рублику», не одни сутки, согнувшись над станом, придется ткать ее. Потому, наверное, и заканчивается песня грустным повтором:
Вы, леса ль мои, лесочки, леса темные,
Вы, кусты ль мои, кусточки, кустики ракитовые.
Уж что же вы, кустики, да все призаломаны.
У молодцев, у фабричных, глаза все заплаканы…
Замолкли певцы. Пугая тишину, стрельнут иногда дрова в костре. Екатерина не двигаясь сидит, все так же уткнув подбородок в узловатые, с напухшими венами кулаки, смотрит на огонь.
— Нагнали печали, — как-то виновато выговорил Василий. — Все ты, старуха.
Екатерина смущенно улыбнулась.
— Можно и разудалую. Говори, какую?
Слушая их, Федор припомнил, как еще мальчишкой вот так же лежал у костра и смотрел на звезды. И было это тоже у Сороковского ручья. Незадолго в семье случилось несчастье отцу оторвало на работе руку. Смотритель включил вытяжную трепальную машину в тот момент, когда отец очищал внутренние барабаны от пуха. Руку отхватило до плеча.
Отец сидел у костра изрядно выпивший, поправлял головешки. Мать пела какую-то невеселую песню. Федору она врезалась в память на всю жизнь.
Зеленая роща,
Что ты не шумишь?
Молодой соловушка,
Что ты не поешь? —
вопрошала она, глядя перед собой затуманенными от слез глазами.
Горе мое, горе,
Без милого жить…
А что за неволя
Жизнью дорожить?
И вот, когда она только что закончила, отец с силой ткнул ей кулаком в лицо. Мать опрокинулась, закрылась руками. С испугом спрашивала:
— Степа, что ты? Степушка?
По рукам у нее текла кровь. Отец же, как обезумел, пинал ее, злобно, бессвязно кричал:
— Раньше времени хоронить? Убью, сука! Не нужен стал? А я вот живу! Радуйся…
Федор повис на отцовской руке, пытался мешать и тоже кричал.
Потом, когда отец успокоился, мать, утершись подолом, гладила его по волосам, ласково, извиняясь, говорила:
— Что ты подумал-то, Степа? Христос с тобой. Не могла я так…
Отцу было стыдно, что выместил на ней, неповинной, накопившуюся злобу, стыдно за то, что он был бессилен сделать что-либо другое.
Впоследствии он стал бить ее чаще. Нес из дома все, что можно было продать, а пьяный таскал ее за волосы, пинал. Мать была здоровая, могла спокойно сладить с ним, но не сопротивлялась. Умаявшись, отец ложился прямо на полу и засыпал. С ненавистью глядя на него, Федор спрашивал мать:
— Зачем поддаешься?
— Тяжело ему, сынок, — оправдывалась она.
— Он тебя забьет. В синяках вся.
— Перетерплю. А ему полегче станет. Обидели, сынок, его, вот и мечется. Ты не сердись, он хороший.
Отец так и сгинул: пьяный замерз у корпуса — не хватило сил подняться по лестнице.