Владимир Кораблинов - Алые всадники
Ну, ничего. Добаловались.
Остались от теплиц одни ямы. В одной, самой дальней, в конце сада, – увидел: краснеется, трепещет прибитая ветром бумажка. Проваливаясь по пояс в снег, слазил за ней в яму, достал. «А-а… вон что!» И, уйдя подальше от людей,. прочитал.
В листовке говорилось, чтобы кончали мужики бунтовать, шли бы по домам. Потому что обманывают их главари: сулят крестьянский рай, а на деле спят и видят, как бы опять мужику на шею господ посадить… А кто по своей воле уйдет из банды, с того Советская власть ничего не спросит – живи, работай. Но дурить брось.
Спрятал Погостин листовку в карман и пошел, задумался. А что – ведь и верно… Другой месяц, как прибился к распоповцам, нагляделся, слава богу, досыта.
Распопов – кобель бешеный, пропащий мужик.
А за ним кто? Кулачье, мироеды, захребетники.
Он, Погостин, тут пришлый человек, недавний, но кой-чего раскумекал все ж таки. На кого ни кинь из головных распоповцев – субчики! Тот лавочник (мало одной – в двух торговал), этот – арендатель (до трехсот десятин ворочал, снимал у господ), вон у энтого – крупорушка, мельница паровая… Ну, кого, одним словом, ни возьми – все одного бога черти.
И возле атамана – мусор.
Валентин, жеребячья порода, шарамыга, щеголь – ему всё ништо, абы винцо, абы бабы.
Соколов – его благородие. Этот и вовсе барин природный. Белая косточка.
Вот такие, значит, прялки-моталки, товарищ Погостин, бывший батрак и боец Красной Армии, а ныне – бандит.
Всадился ты, парень. По самые уши.
Вылазить надо, стало быть.
Не мешкая. Не мешкая, вылазить!
Идет, шумит пир у атамана. Победу, сучьи дети, обмывают, двенадцать ящиков винтовок. Дай их, винтовки-то эти, в дурацкие руки – ух и народу зазря побить можно! Гибель.
Значит – что же?
– Смываться надо, вот что. Смываться.
С этими мыслями зашел в дом. Там у него под лестницей топчанчик был, бандитское, стало быть, логово. Снял с плеча, положил на колени карабин и поговорил с ним.
– Вот навязался ты на мою шею, – сказал. – И как только от тебя избавиться – ума не приложу… Седьмой годик таскаю.
Тут Панас заглянул. Застыл, хлопал рукавицами, топтался, согреваясь.
– С кем это ты, Степа, говоришь?
– Да вот с этим чертом, – кивнул на карабин.
Глуповатым смехом залился Панас: ат, бисов сын, скажет!
– Ну ж мороз так мороз! – топотал мерзлыми валенками.
– Где ж это ты так застыл?
– Та дэ ж – у караули… Валентин стоять велел возле пулемета.
Из дальних комнат слышался вой граммофона, гармошка. Обрывок песни:
Грыцю, грыцю, молотыты!
Грыць нэздужае робыты…
Затем выстрел щелкнул, битое стекло зазвенело. Отец Христофор, словно в пустую бочку возгласил: «Благословен бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веко-о-ов!»
– Ат, сучьи дети!
– Слухай, Панас, – сказал Погостин. – Ты ничего не знаешь?
– Ни. А шо таке?
– «Шо таке»… Батрак ты, лакей, вот шо таке.
Панас перестал стучать валенками, ошалело глядел на Погостина.
– Який батрак?
– Да как же не батрак! Валентин, допустим, с его благородием – господа, пьют, гуляют, а ты при них кто? Холуй. Стоишь вот у пулемета, стынешь, морозишься… Так я говорю ай нет?
– Так то ж – дисциплына…
– Ха! Дисциплына… В этом доме что за барин проживал? Ты ведь здешний.
– Ну, барин…
– А нынче кто? Вон они, винища нажрались, песни играют. Новые господа!
– К чому ты таке говоришь, Степан?
– К тому самому. Вот на, почитай. Как утресь кидали с ероплану, так я одну подобрал-таки… Да ты бери, бери, не укусит! – прикрикнул, видя нерешительность Панаса.
– Да-да-да… – задумчиво покачал головой Панас, прочитав листовку. – А чи нэ брешуть воны? Мабуть, уси ти посулы ихние – пшиком станутся, як то до дила дойдэ…
– Э-э, дурень!
Погостин взял бумажку, тыкал пальцем в черные строки:
– Ведь написано же: «Кто добровольно покинет бандитские отряды и сдаст оружие… Советская власть с радостью примет в ряды своей трудовой семьи…» Расчухал?
Аксинья-полузимница
– Гей, Степка! – вваливаясь в Степанову клетушку, заорал Распопов. – Слухай приказ! Исполняй!
– Не ори, глухих нету, – пряча листовку в карман, спокойно сказал Погостин. – Ну, чего тебе?
– Жаниться хочу!
– Пойдем, пойдем, Иван Павлыч, – протиснулся в дверь отец Христофор. – Ну, почудили, ну, покуралесили… и аминь. Баюшки пора… на постельку…
– Сказано – жаниться хочу! – оттолкнул Распопов Христофора. – И замри, не дыши…
– Да от живой от жены-то? Грех ведь, голуба…
– Пусти, батька! Пусти… р-расшибу! Очень даже слободно расшибу… Степка-а!
– Эк раззевался! Ну, вот он я.
– Аксинья-полузимница когда у нас?
– Какая-то еще полузимница…
– Ма-а-алчать! Батька! Когда Аксиньи-полузимницы?
– Двадцать четвертого генваря память иже во святых великомученицы Ксении.
– Слышь, Степка?
– Ну, слышу. Ну, чего?
– Шоб новым ковром сани обить! Шоб коням у гривы – ленты червонны! Шоб сбрую надраить, як миколаевську денежку… ось чого! Усим штабом… на Волчий кордон! Жа-а-аниться жалаю! Э-э-эх!
Рухнул на Погостино логово. Захрапел.
«Гарный був кучер…»
Валентин пошел к Соколову квас пить. Чтоб кисленьким, крепким, настоянном на мяте, прочистить, прополоскать затуманившиеся мозги.
Нянечка Максимовна также и квасом своим на всю округу славилась.
Кланялась, хлопотала, подносила квасок в пузатом синем графине с морозным узором.
Пил Валентин жадно, похваливал. И когда маленько поправился от вчерашнего, вышиб из головы хмельную тяготу, Анатолий Федорыч заметил небрежно и как бы вскользь:
– А ведь дал-таки всходы давешний посев…
– Это ты про что? – позевнул Валентин. – Какой посев?
– Да прокламации-то.
– Ну?
– Вот тебе и ну. Кое-кто уже клюнул…
– А именно? Конкретно?
– Да вот хотя бы этот… как его… Ну, какой в кучерах у Ивана Павлыча.
– Погостин?
– Кажется, так. Он мне всегда казался подозрительным, краснота в нем, так сказать, просвечивала довольно заметно. А нынче я окончательно убедился.
– Но что же такое – нынче? – лениво, сквозь дрему, спросил Валентин. Он пребывал в блаженном состоянии от выпитого кваса.
– Агитировал, сукин сын: айда, дескать, мужики, по домам, Советская власть простить обещает… Нет, ты понял?
– О? – вскочил, разом очнулся попович. – Сурьезное дело, зараза! Мое мнение – для примеру хлопнуть бы его, Погостина этого… Тем паче, что – пришлый, не комарихинский.
– И я так же мыслю, – согласился Соколов. – Краснота эта хуже чесотки пристает.
– То-то и дело… – Валентин встал, потянулся с хрустом. – Пошли, видно, батьку будить… Дрыхнет небось, – усмехнулся, – президен-то наш…
Нет, он не спал.
Сидел на бильярде, поджав ноги по-турецки. Дубовый жбанчик с огуречным рассолом стоял возле, на зеленом сукне.
– Погостин? – вяло, расслабленно переспросил, когда доложили о прокламации. – Так шо?
Ему, видно, не по себе было после развеселой ночи.
– Кокнуть придется, – сказал Валентин.
– А мабуть, так… пожуриты, тай годи… Як бы мужики не залиховалы…
– Ничего, – рассудил Валентин. – Он пришлый.
Хлебнул Распопов из жбана. Помотал головой.
– Дуже жалко… Гарный був кучер. А ну-ка, – приказал, – позовите. Кто там дневалит?
Послали дневального за Погостиным.
Всю усадьбу, все село обшарили – не нашли.
Смылся Погостин.
Часть пятая
Быстро мчатся дурные вести
Быстрее беспроволочного телеграфа мчатся дурные вести. Трудно понять, как это случилось, но о разгроме отряда Алякринского в городе узнали раньше, чем, выйдя из вагона, ступил он на привокзальную площадь.
Был вечер, семь часов. Увешанные канатами толстого пушистого инея, крутогорские тополя и липы придавали скудно освещенным улицам рождественский, праздничный вид.
Алякринский зашел в железнодорожную Чека – позвонить Замятину, узнать, в губкоме ли он в этот вечерний час.
Дежурный Чека сочувствующе покачал головой.
– На них, на бандитскую сволочь, артиллерию надо. Прицел такой-то – и будь здоров.
– Как это вы так быстро узнали? – неприятно удивился Николай.
– Идут же поезда, – пожал плечами дежурный.
Телефонная барышня соединила с губкомом. В трубке послышался астматический вздох.
– Товарищ предгубкомпарта? Алякринский. Можно мне к вам сейчас?
– Обязательно. Жду.
«Конечно, и мама уже всё знает…» – подумал Алякринский и позвонил домой.
Елизавета Александровна радостно ахнула:
– Коленька? Ты? Ну, слава… слава богу!
– Некогда, мама. Через часок увидимся. Пока.
Она всё бормотала «Слава богу… слава богу…»
Предгубкома угощает чаем
В кабинете Замятина стоял холодище – волков морозь. Еле горела печурка-буржуйка, чайник на ней был чуть теплый.
Елозил на коленях председатель перед чугунной печкой, железным прутиком шуровал поддувало. Что-то не ладилось в проклятой буржуйке, шипело, потрескивало лениво, но тяги было не слыхать.