Анатолий Ткаченко - В поисках синекуры
— Когда, извините, умер доктор Защокин?
— В апреле, — ответил Максим Витальевич.
— Я бы приехал...
— Он бы приехал! — воскликнула Вероника, будто не переставая возмущаться глупым поведением Ивантьева. — Да он из-за вас и заболел... Промерз, простудился... Поеду, говорит, навещу друга. Никогда зимой не ездил... Воспаление легких, месяц пролежал, подняли, но опять пневмония — не спасли... И откуда вы взялись, такой друг?
Ивантьев наконец разглядел сноху Защокина. О сыне доктор говорил мало: инженер-конструктор на каком-то заводе, вроде способный. О снохе — ни слова. Она была наполовину приблизительно моложе пятидесятилетнего Максима Витальевича, явно недавняя жена, оттого и выказывала так активно свою причастность к семейству Защокиных (не о ней ли думал доктор, осуждая женитьбы городских старичков на молоденьких проворных девицах?), но главной ее заботой была конечно же ее собственная внешность: над ней профессионально потрудилась парикмахерша, косметолог, маникюрша; волосы — техническое сооружение, благоухающее лосьонами и лаками; губы — перламутр, тени под глазами — глубокая синева. Одежда продумана, вероятно, до цвета невидимых застежек на чулках, не говоря уже о пуговицах, перчатках, крупном перстне и золотом обручальном кольце. Она напомнила Ивантьеву его собственную сноху в ее начальное время жизни с сыном («Сегодня не купишь — завтра не найдешь!»), и тем более стало ему печально: ведь Вероника командует интеллигентным приуставшим мужем.
Ивантьев обратился к Максиму Витальевичу:
— Сожалею. Поверьте, давно не чувствовал сердца, а сейчас заболело, точно пораненное... Если из-за той поездки, то от вины мне просто не избавиться... Скажу только: не приглашал, не звал — был удивлен появлением Виталия Васильевича...
— Да вы кто хоть? Сторож, что ли? — спросила несколько заинтересованным тоном Вероника, мало посочувствовав волнению Ивантьева.
— Нет. Приехал в родную деревню.
— Вера... — наконец очнулся от своего расслабленного полузабытья Максим Витальевич, нежно придавив своей ладонью белую пухлую ручку жены. — Не надо так. Отец мне кое-что рассказывал об... — Он запнулся, очевидно вспоминая фамилию жильца, и Ивантьев назвал себя.
— Вот, о Евсее Ивановиче. Он вроде бывший моряк, вернулся в родную деревню.
— А при чем здесь наш дом?
— Ну, временно, понимаешь? Да он и порядок навел, смотри какой. Даже печь переложил.
— Нам здесь зимой не жить.
— Ограду, заборы поправил. А огород видела?
— Картошкой собираешься торговать? — и Вероника вынула свою руку из ладони мужа.
— Думаю, что она не наша...
— Может, и дом уступишь?
Они продолжали свой милый спор, каковыми, пожалуй, была заполнена их бурная семейная жизнь, а Ивантьев, наконец поняв, что эта пара, унаследовав от доктора Защокина деревенский дом, приехала предъявить на него свои законные права и выставить временного жильца-сторожа, стал обдумывать, как поступить, что сделать, чтобы все-таки остаться в обжитом доме: предложить крупную сумму, а если не согласятся — раздел дома, можно с отдельными входами, или построить им для летнего отдыха коттеджик под соснами?.. Но в любом случае они должны прописать его здесь, узаконить на постоянное жительство. И лишь затихла семейная перепалка, Ивантьев, по возможности спокойно, изложил Максиму Витальевичу эти свои размышления, прибавив:
— Уплачу любую посильную сумму, обещаю принимать вас каждое лето.
— Хи-хи! — засмеялась нарочито комично Вероника. — Кто же теперь дома продает? Вся Москва ищет по всем деревням дома, халупы, сараи покупают. А это — дом! Вы, Евсей... как вас там, одурачить нас хотите. Но у нас две головы, и с высшим образованием.
— Поймите: родился в этом доме...
— А я родилась на Ордынке. Вот пойду в свою родную квартиру и заявлю теперешним жильцам: убирайтесь — я здесь родилась. Будьте уверены — милицию вызовут, хулиганство припишут.
Ивантьев зябко передернул плечами и в полной растерянности обратил тоскующий взор к Максиму Витальевичу, немо прося его сказать хоть что-нибудь. Тот досадливо закусил сигарету, нахмурился, так же немо отвечая: мол, зачем без пользы рассуждать, все яснее ясного — дом придется освободить, в жильцах они не нуждаются; дом и не дом вовсе — дача, а дачу делить — не самое приятное дело. И все же сказал:
— У меня дети. Старший сын женат, внук растет... Родителям Вероники без свежего воздуха нельзя... Съедемся. Удобно ли вам будет?
— И хлевом пахнет, и куры... как это?.. Запачкали двор...
Наступила долгая минута молчания, даже неугомонная молодая жена притихла, вероятно почувствовав хоть какую-то жалость к этому безвольно понурившемуся, откровенно несчастному, седовласому, но крупному и крепкому еще на вид человеку; странному, конечно, и, пожалуй, не в себе немного: если все начнут отыскивать родные дома — свет перевернется. А Ивантьев, намолчавшись, спросил, точно ему не хватало последнего слова:
— Значит, никак?
— Никак, — разом ответили муж и жена.
— Когда уходить?
— Приедем к августу... — сказал муж.
— Могли бы раньше, да у нас «Волга» в ремонте, — прибавила жена.
— А это... — муж повел рукой по стенам дома, указующе направил ее в сторону кухни. — Подсчитайте... оплачу ремонт, печь, покраску...
Ивантьев не ответил, его не беспокоила плата, да и говорить, думать о ней сейчас он был совершенно бессилен, наконец-то глубоко, до полной пустоты в душе осознав: доктор Защокин умер, а ему, Ивантьеву, надо проститься с домом. И потому он смутно видел, почти не слышал, как прощались, что-то говоря, как уходили из двери, за калитку, шли по улице хутора сын и сноха доктора Защокина.
Он достал водки, выпил большую рюмку, помянув старшего друга, и лег на диван лежать, мыслить, ибо московские гости разом освободили его от забот и крестьянских волнений. Он вновь стал просто пенсионером, к тому же чудаковатым, неприкаянным.
Усталость сморила его, он задремал и сквозь чуткое забытье слышал: за печью хихикал Лохмач, что-то ехидное наборматывал, словно пьяный вредный мужичок. Ивантьеву хотелось швырнуть в него чем-нибудь, и он вроде бы метнул в сторону печи войлочный тапок, но, когда проснулся, тапки были рядом с диваном (не вернул ли вежливо Лохмач?), окна светились низким солнцем раннего вечера, в сарае повизгивал голодный Прошка, петух собрал кур на крыльцо и кукарекал, вызывая хозяина; обычно Верный гнал его, считая крыльцо частью своего владения, однако сейчас помалкивал: дворовая живность обеспокоена долгим отсутствием хозяина, требует еды, ласки.
Ивантьев ожил, даже взбодрился: что бы ни случилось — скотина должна быть ухожена, накормлена. Он вынул из кастрюли кость, бросил ее псу, насыпал зерна курам, сделал мешанку для поросенка и долго смотрел, как тот жадно поедает рубленую лебеду, приправленную распаренной старой картошкой и отрубями. Прошка превращался в справненького, крепенького боровка, и его пора бы выхолостить, чтобы не ударился в гульбу, о чем напомнил Ивантьеву дед Улька, пообещав прийти как-нибудь вечерком с нужным инструментом. Затем полил огуречные и помидорные грядки, проредил загустевшую морковь. Постоял среди огорода, вдыхая его влажно-зеленые благодатные запахи, и вовсе успокоился.
Потерян дом, но живы пока Соковичи. Просторна, жива земля, на которой можно построить новый дом. И главное — хуторяне приняли, полюбили нового жильца.
Он пошел известить их о смерти доктора Защокина. Федя Софронов еще не вернулся с работы, его шумная Соня гоняла кур по огороду, покрикивая Пете: «Так их, сынок! Вон ту, рябую, окрести палкой. Ах, старая проныра, завтра же в суп ощиплю!» Увидев Ивантьева, она опустила подол, прибрала волосы под косынку и стала рассказывать, что от милиционера Потапова пришла официальная бумага («Во, генерал! Не мог лично приехать!»), в которой предлагалось Феде сдать незаконный, запрещенный для личного хозяйства «тягловый транспорт — трактор «Беларусь».
— И как Федя? — спросил Ивантьев, уловив паузу в беспрерывном говоре Сони.
— А так! Мой Федя с характером. Сказал: «Японский бог! Пусть сам забирает, оприходывает, списывает... Живой механизм не погоню на металлолом!..» А вы, Евсей Иванович, проходите, самовар поставлю, скоро Федя должен приехать, он хотел поговорить про что-то с вами, а то ведь за огородами, хозяйством некогда в глаза друг дружке глянуть.
Ивантьев наконец сказал, зачем пришел, и из Сони выплеснулся еще более бурный поток слов; она всплакнула; она отругала сына и сноху Защокина, «гнилых интеллигентов», предложила сегодня же собраться и помянуть душевного, ученого человека Виталия Васильевича.
— Так это ж мы без головы остались! — удивленно и испуганно воскликнула Соня и тут же, схватив руку Ивантьева, тряся ее, прибавила, точно извиняясь: — Вы будете головой, мы вас уважаем, учимся у вас разумности.
Узнав, что Ивантьеву придется освободить дом, Соня просто задохнулась от негодования, пообещала составить общее письмо хуторян, дойти до Москвы, а выселить «тунеядцев-дачников» из Соковичей.