Александр Шеллер-Михайлов - Лес рубят - щепки летят
Штабс-капитан затянулся сигарою, пустил клуб дыма и начал развивать свою философию.
— Вот-с, возьмите вы хоть, например, меня, — начал он дидактическим тоном. — Я военный человек. Я сражался. За что я сражался? Солдат защищал свой дом, свою, деревню, где жили его отец и мать, его сестры и братья. У меня не было ни кола, ни двора, ни родных. Но я сражался, сражался потому, что я был дворянин, и защищал свое отечество, то есть богатых коммерсантов, чтобы они могли спокойно продолжать свою торговлю, моих собратьев дворян, чтобы они могли спокойно улучшать свои имения, я защищал спокойствие всех тех, которые не были на войне. И говорю вам как честный инвалид, я никогда не думал, что я им оказываю милость. Я исполнял свой долг. Но я не успел дослужиться до полной пенсии, не успел обеспечить себе кусок хлеба на старые годы. Благодарное отечество за мои услуги определило моих детей в корпуса; но все же оно не могло дать мне столько хлеба, сколько мне было нужно. Конечно, я ни на минуту не задумался и пошел к тем, кого я защищал, объявил, что так и так, проливал кровь, теперь не имею пропитания, прошу поделиться чем можете. Чего же мне краснеть? Мы просто оказывали друг другу взаимные услуги, и уж если считаться услугами, так я с гордостью могу сказать, что я оказал услугу первый.
Штабс-капитан снова затянулся сигарой и пустил клуб дыма, вполне довольный своею философиею. Катерина Александровна улыбалась, слушая эти странные речи. Она не возражала штабс-капитану и только шутливо заметила:
— Вы, может быть, и правы, капитан, но мы-то с матушкой в военной службе не служили и крови за благодетелей не проливали.
— Прелестнейшая Катерина Александровна, я только что хотел перейти к обсуждению этого вопроса, — произнес штабс-капитан.
Марья Дмитриевна, исчезавшая на время из комнаты, возвратилась теперь к собеседникам и подала на стол кофе, булки и сухари. Все придвинулись к столу и заранее наслаждались возможностью напиться кофе, то есть попировать так, как семья давно уже не пировала. Штабс-капитан вынул вторую грошовую сигару и вежливо попросил позволения закурить ее; позволение, конечно, дали, хотя конура Прилежаевых уже вся переполнилась табачным дымом. За столом присутствовала и старая нищая, с которою очень развязно раскланялся старый служака.
— Вы совершение справедливо изволили заметить, — начал штабс-капитан, обращаясь к Катерине Александровне, — что вы и ваша матушка не проливали крови за своих благодетелей и не оказывали им услуг, за которые вы имели бы право пользоваться их благодениями. Не положим, что у вашей матушки нет никаких средств к жизни, никакой работы. Что она станет делать? Воровать или…
— Что это вы, батюшка, Флегонт Матвеевич, да разве я воровка какая! — обидчиво воскликнула Марья Дмитриевна. — Да избави меня бог! Я…
— Почтеннейшая Марья Дмитриевна, — быстро перебил ее штабс-капитан. — Ведь это мы отвлеченно, отвлеченно обсуждаем вопрос. Тут ни вы, ни кто-нибудь друг гой, а вообще, понимаете, вообще бедный человек служит, так сказать, предметом нашей беседы. Итак, говорю я, бедный человек, не имея почему-либо ни средств, ни работы, должен воровать или умереть с голоду или даже решиться на самоубийство. Теперь-с, что же делает он, если он не ворует, не умирает с голоду, не убивает себя, а обращается к благодетелям? Он дает благодетелям, так сказать, один из самых прекрасных случаев не только избавить его от греха и гибели, но и спасти их собственные души, оказать услугу и отечеству, и себе, и богу.
Катерина Александровна улыбнулась.
— Нет-с, вы не смотрите так легко на этот предмет, прелестнейшая Катерина Александровна, — возразил с горячностью штабс-капитан, заметив улыбку молодой девушки. — Это вопрос серьезный. Бедняк должен гордиться, именно гордиться тем, что он не смалодушествовал, а пошел к своим ближним и за какие-нибудь три рубля дал им возможность совершить великое дело спасения человека от греха, избавления отечества от преступника, возвращения в лоно божие чистой души.
Марья Дмитриевна прослезилась, а старуха нищая прошамкала:
— Известно, молитвами нашими живут благодетели.
— И теперь вот если благодетели дадут, например, средства вашей уважаемой матушке воспитать детей, — продолжал философ, — какая это будет достойная умиления картина! Достойная мать не гибнет с голоду, она воспитует детей наилучшим образом, она приготовляет будущих честных граждан отечеству. Они делаются воинами, докторами, судьями, они охраняют интересы своих богатых собратьев. А кто эти собратья? Это дети тех, которые подали руку помощи их матери. И эти люди, и мать этих детей давно уже на небесах и смотрят с любовью на новые поколения, поднятые их взаимными усилиями!
Штабс-капитан торжественно затянулся сигарой и, развалившись на ветхом стуле, начал самодовольно пить кофе.
— Это, Катя, истинная правда! — вздохнула Марья Дмитриевна. — И где это вы, батюшка, так говорить научились?
— Житейский опыт, странствования по белому свету! — промолвил штабс-капитан и весело обратился к детям с какою-то шуткою.
— Жаль только, капитан, что богатые-то совершенно иначе смотрят на нас, — усмехнулась Катерина Александровна.
— Помилуйте, прелестнейшая Катерина Александровна, что нам за дело, как на нас смотрят другие, — воскликнул философ. — Вот посмотрели бы вы, как турки на нас смотрели; по вашему мнению, пожалуй, нам и бить бы их не следовало?
Вечер прошел быстро и незаметно. Семья была счастлива и с надеждой смотрела на будущее. Прощаясь с штабс-капитаном, все, и даже Антон, просили старика не забывать их.
VI
ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР В РОДНОМ УГЛУ
Начинало смеркаться. На улице снег валил хлопьями, покрывая все своим белым саваном. В квартире Прилежаевых уже давно горела сальная свеча. Катерина Александровна торопливо дошивала себе новое платье; ее маленькие братишка и сестра копошились в углу, играя какими-то тряпками. Их по обыкновению почти не было слышно. Они сидели смирно и серьезно шептались, как взрослые, боящиеся помешать своим занятым работою ближним. В этой сдержанности было что-то болезненное, в этой серьезности было что-то старческое. В комнате царствовала убийственная тишина. От времени до времени девушка вставала, оставляя работу и направляясь в кухню поправить дрова на очаге и посмотреть на чайник, давно уже бурливший кипевшею водой.
— Что, касатка, мать-то с братишкой все не идут? — сиплым голосом спрашивала нищая, лежавшая на кухне.
— Да, запоздали где-то, — задумчиво отвечала девушка.
— Видно, опять у благодетельницы своей дежурят.
— Должно быть. И что она их держит до поздней ночи!
— Блаженненькая она, как есть блаженненькая, — вздохнула нищая. — А добрая, добрая, нечего господа бога гневить. Вот если на улице какую-нибудь старушку божию с узлом встретит, остановит, расспросит, в свою коляску посадит, по пути довезет. Все, говорит, отдохнешь немного… Не гнушается бедным человеком…
— Она вон и чай спитой дает, все, говорит, будет чего напиться поутру, — заметила девушка, и в ее словах прозвучала ирония.
— Как же, как же, всегда даст, с пустыми руками никого не отпустит, — добродушно проговорила старуха, не замечая иронического тона девушки. — Вот и вам тоже благодеяния оказывает.
— А что вы-то к ней не ходите, если она такая добрая? — уже совсем сердито промолвила Катерина Александровна.
— Далеко, родная, далеко, — простонала старуха, — Ноженьки не таскают… Я больше по своему приходу… Благодетели здешние грошик, другой дают на хлебец старушке; все купечество больше…
— Видно, эти грошики-то выгоднее собирать, чем спитым чаем угощаться, — заметила девушка.
— И, мать моя, нам нельзя разбирать, что дают. Грошик дадут, и за то благодарение богу. Чайку щепоточку сунут, и то милость господня. Мы, как птицы небесные, не сеем, не жнем и по зернышку собирать должны, и за кажинное зернышко должны славословить господа. И на что мы, нищие-то, нужны бы были, если бы мы не славословили господа? Молода ты, горя горького мало ты видела, а доживешь до моих годов — будешь знать, что всякое даяние благо. Чайку тебе сунут — это твой грошик сберегут, хлеба тебе в суму положат — это твою копейку на черный день отложат. А черных-то дней, черных-то дней, мать моя, у тебя еще непочатой угол… Ты вот говоришь, деньги, видно, выгоднее сбирать. Ох, мать моя касатка, много ли бы денег-то ты собрала, кабы тебе пришлось и хлебушка купить, и за угол деньги отдать. Тоже ведь даром никто не станет держать… Вот полтину вам за доску плачу, а полтину-то не легко по грошику собрать. Узнаешь, касатка, все узнаешь, как старость уму-разуму научит.
Молодая девушка уже совершенно безмолвно стояла у огня и слушала эту прерывавшуюся от кашля, сиплым голосом произносимую речь, выходившую из темного угла, как из пропасти. Что-то зловещее было в этих пророческих словах, в этих удушливых сиплых звуках, в этой полутьме, в этой печальной обстановке. Темная конура, едва видневшаяся угрюмая фигура нищей, сидевшей среди лохмотьев на постели, стройная фигура бледной девушки с большими черными глазами, с вьющимися черными волосами, озаренная ярким огнем — все это было достойно кисти художника. Огонь ярко и резко озарял молодое лицо, а слова старухи делали все мрачнее и мрачнее его выраженье. «Доживешь до моих годов, будешь и щепоткой спитого чаю дорожить», — звучало в ушах девушки. Но неужели и впереди, в этом длинном ряде дней, месяцев и лет, десятков лет будет все та же нищета, все то же горе? Неужели не настанет светлых дней, не настанет полной перемены? Первые столкновения девушки и ее семьи с обществом не обещали ничего особенно отрадного, не пробуждали никаких особенно светлых надежд на будущее. Эти столкновения ясно показали молодому существу, что у общества придется завоевать каждый шаг, каждый грош, каждую пядь земли, завоевать в тяжкой и упорной борьбе с глупостью, с черствостью, с враждою. Хватит ли сил на эту борьбу без всякой поддержки, без всякой надежды на победу? На эти вопросы у Катерины Александровны не было ответов, но она сознавала теперь только одно то, что она будет бороться за себя, за сестру, sa братьев, — бороться до последней капли крови. В последние дни она как будто выросла, возмужала; в ней вполне укрепилось сознание, что она не может дольше выносить эту жизнь, как выносила ее Марья Дмитриевна, что ей легче в могилу лечь, чем безропотно сознаться в безысходности положения и покориться своей доле. Смерть отца дала еще больший толчок ее недюжинному уму, н теперь этот ум работал, не зная покоя. Удастся ли ему успокоиться, достигнув желанной цели, или придется ему вечно волноваться, мучиться, терзаться и быстро догореть среди неисполненных желаний, среди неудавшихся планов, среди осмеянных жизнью светлых грез?