Сергей Мартьянов - Дозоры слушают тишину
Каждый четверг капитан Сиавуш-Мирза подписывал увольнительные на выходной день[12]. Они утверждались командиром батальона, потом я приносил их в роту. Старшина Махоммед-Таги и сержанты раздавали увольнительные только тем солдатам, родственники которых живут в окрестных селах. Им приказывалось принести из дома шерстяные носки, сыр, масло… Если они ничего не приносили, их наказывали и лишали на следующую пятницу увольнения. Чаще всего старшина и сержанты продавали увольнительные за деньги.
А солдат получает в месяц двадцать риалов. На них он должен купить лезвия для бритья, сапожную мазь, сигареты, шнурки для ботинок и даже веник, чтобы подметать казарму. Грамотных заставляют покупать военные журналы. А ты знаешь, одна только сапожная мазь стоит семнадцать риалов.
В нашем батальоне был американский инструктор, сержант Смит. Под его руководством мы изучали американские тяжелые и легкие пулеметы, полуавтоматы, проводили стрельбы. Этот Смит не считал за людей не только нас, простых солдат, но и господ офицеров. Однажды на стрельбище он протянул одному нашему солдату пять туманов за хорошую стрельбу. Солдат отказался взять подачку. Смит насмешливо посмотрел на стоявших рядом господ офицеров и сказал им:
— И это ваш подчиненный? Удивляюсь!..
И прошел дальше.
Один офицер подбежал к солдату и насильно засунул те пять туманов в его карман.
Об этих американцах я тебе еще расскажу, а теперь слушай, что было дальше.
Через шесть месяцев нас выстроили на плацу, приняли от нас присягу и вручили погоны. Потом распределили для дальнейшего прохождения службы. И на этот раз не обошлось без взяток. Те, кто могли заплатить, получили назначение в гарнизоны, которые стояли рядом с родными селами. А многих из нас отправили в город Ардебиль, ближе к советской границе.
В дивизии было много американских советников. Были и полковники, и майоры, и лейтенанты, и низшие чины. Они жили не на территории гарнизона, а отдельно, в хороших квартирах.
Сначала я служил писарем в штабе полка, а потом командир роты стал посылать меня на квартиры американских офицеров. Он сказал, что для иранского солдата это большая честь — прислуживать американцам. Я топил печи, носил воду, мыл автомашины, исполнял другие работы. Каждое утро я приходил туда, а вечером возвращался в казарму. Мне было противно, но что поделаешь? Я старался не замечать ничего и все делал, как во сне.
Чаще всего мне приходилось бывать в доме, где жили майор Флем Сноупс, капитан Джейсон и лейтенант Гэвин Коль. Первые двое были женаты, но семьи их жили в Америке, а Гэвин Коль был холостой. Поваром у них работал один иранец, его жена стирала и гладила, белье. У них была дочь Фирузэ, молоденькая красивая девушка, гибкая, как лозинка. Несколько раз она приходила к своей матери, когда та гладила белье, и я познакомился с ней…
Благодарение всевышнему, что он послал мне Фирузэ! Мы полюбили друг друга, и моя несчастная жизнь стала иметь смысл. Я уже с нетерпением ожидал того часа, когда можно было идти на квартиру к американцам, чтобы встретиться с Фирузэ. Я покорно выполнял всю свою постылую работу, лишь бы Фирузэ была рядом со мной.
Иногда нам удавалось уйти из дома и побыть наедине друг с другом где-нибудь на берегу реки или в лесу. Листва шелестела для нас, птицы пели для нас, и небо казалось бездонным. Мы сговорились пожениться, как только кончится срок моей службы. Фирузэ боялась, что родители не разрешат ей выйти замуж за азербайджанца, но я сказал: «Не бойся, я постараюсь уговорить их».
И отец, и мать косо поглядывали на меня, но беда скрывалась не в них. Майор Флем Сноупс давно облизывался при виде моей Фирузэ. Это был сухой и высокий, как жердь, человек, он любил пить виски и заставлял меня мыть и чистить машину до блеска. Капитан Джейсон и лейтенант Гэвин Коль по вечерам играли с ним в карты. Я не раз слышал, как они проклинали нашу страну, называли нас дикарями, жаловались на жару, комаров, скуку и упоминали имя моей Фирузэ. За полгода я научился понимать их речь.
А теперь слушай о самом страшном. Как-то утром я пришел к американцам, чтобы нарубить хвороста для плиты. И увидел, как из дома вышла моя Фирузэ. Она шла, ничего не замечая перед собой, бледная, с растрепанными косами. Я все понял… Она подняла голову и увидела меня, я никогда не забуду ее глаз. Она убежала, а я стоял, и земля качалась под моими ногами.
О всемогущий аллах, если ты есть на небе, то скажи, что мне делать?
В этот же день Фирузэ пропала, ее долго искали, а потом нашли мертвой, она повесилась. Перед смертью она рассказала своей подружке, что родители заставили ее прийти вечером к майору Флему Сноупсу, потому что он обещал им много денег. Если бы она не пошла, отец и мать остались бы без работы.
Вечером я не вернулся в казарму, а ночью пробрался в комнату майора… Я знаю — это страшный грех, но я задушил его. Я ушел никем не замеченный в горы. Бродил там несколько дней, оброс щетиной, оборвал одежду. Мне все время казалось, что за мной гонятся, несколько раз я слышал в лесу какой-то шум. Я питался ягодами ежевики и гранатами, днем отлеживался где-нибудь в зарослях, а ночью пробирался на север.
И вот недалеко от Астары я вышел к советской границе. Только кусты и река отделяли меня от страны, где офицеры не бьют солдат и где нет американцев. Лучи утреннего солнца поблескивали в окнах на той стороне, краснели черепичные крыши, два солдата с зелеными погонами прошли по тропе. Мне нужно было бы дождаться темноты, но нетерпение было так велико, что я выскочил и побежал к реке, забыв об осторожности.
И тут, словно из-под земли, вырос сержант иранской пограничной стражи. Да будет проклят он во веки веков, и прокляты его дети и внуки!
Меня отвезли в город, а оттуда в Казвин и вот завтра будут судить. Я пишу это письмо в камере, где у потолка маленькое окошечко с крепкой решеткой. Бумагу и карандаш мне дал один добрый тюремщик, имени которого я не знаю. Он же обещал передать это письмо через своих друзей на волю. Я пишу тебе, чтобы ты знал всю правду и рассказал о ней моей матери. Пусть она не считает меня предателем, а ты подумай о своей судьбе, прежде чем наденешь солдатскую форму.
Прощай, мой друг, и будь осторожен. Твой старый приятель…».
Подпись была неразборчива, не называлось и имя «друга», к которому обращалось письмо. Просто «дорогой друг» — и все.
Начальник заставы аккуратно сложил листочки и положил на стол.
Все посмотрели на Аллахверды Алиева. Он все еще глядел в окно, печальный и тихий. Потом обернулся и проговорил негромко:
— Это писал мой товарищ. Его звали Селим Ниязби-оглы.
— Что, что он сказал? — нетерпеливо спросил Иван Козулин.
— Он сказал, что это писал его товарищ и что звали товарища Селим Ниязби-оглы, — перевел начальник. Наклонившись через стол к Алиеву, он спросил: — Поэтому ты и перешел к нам, Аллахверды?
— Да, — кивнул парень.
— А что стало с Селимом, тебе неизвестно?
— Нет.
— А его мать ты повидал?
— Повидал.
— И письмо?.. — кивнул начальник на листочки.
— Да, прочитал. Она плакала и сказала, что Селима теперь расстреляют.
Начальник помолчал, о чем-то думая.
— А чем все это ты можешь нам доказать, Аллахверды Алиев? — спросил он неожиданно.
Аллахверды быстро взглянул на него, и этот взгляд был такой испуганный и умоляющий, что начальник махнул рукой:
— Ну, ладно, потом разберемся. Козулин, отведите его на кухню и накормите как следует.
Козулин ободряюще похлопал парня по плечу, и они вышли из канцелярии. На дворе сияло утро, вершины гор полыхали в лучах раннего солнца.
1962 г.
ЭСТАФЕТА
Шофером второго класса я работал еще в «гражданке»: возил в Москве одного знаменитого деятеля искусств. Относился он ко мне хорошо, звал Сашенькой, и попутчики у него были такие же культурные, веселые, разговорчивые. Сами понимаете: писатели, художники, артисты. С ними мне было интересно, и за баранкой я как бы прошел целый университет культуры. Деятель искусств даже провожал меня на вокзал, когда я уезжал в армию, на прощание поцеловал и воскликнул:
— Ну, Сашенька, ни пуха тебе, ни пера!
Я смотрел на него, как на родного отца. Кого-то придется возить на границе?
Но после учебного пункта меня назначили служить на заставу. Что ж, застава так застава… Уже не терпелось скорее очутиться на границе, выйти в первый наряд, но отправка наша откладывалась со дня на день. Кому-то пришло в голову отправить нас по заставам пешком, вдоль границы. А в это время в горах поднялась метель, и в путь нас отпускать не решались. Каждое утро командир объявлял:
— Погода скверная, выход откладывается на завтрашний день.
Завтра он говорил то же самое. Так повторялось пять дней. Мы изнемогали от нетерпения и роптали, что нас задерживают нарочно, чтобы подольше использовать на хозяйственных работах в отряде. Наконец на шестой день командир сказал: