Леонид Соловьев - Рассказы
...Он услышал смех в зале, выпрямился. И когда он выпрямился — в его душе было только смятение и страх перед тем, что он хотел совершить; ни огня, ни решимости... Он все потратил на последнее, бесплодное усилие порвать веревку.
Он в растерянности оглянулся. Антрепренер, грозясь кулаком, сердито кричал ему из-за кулис:
— Молчит, как осел! Начинайте, чтоб вам пусто!..
Суфлер подал реплику, Мамонтов деревянным голосом повторил ее. Так и пришлось ему со связанными руками заканчивать монолог, А за кулисами все время плевался и шипел разъяренный антрепренер.
Еще не закрылся как следует занавес, а он уже выскочил с проклятиями и воплями на сцену.
— Мне плохо, я заболел, — сказал Мамонтов.
— К чорту! — гаркнул антрепренер. — Утопил! На самое дно! А вы, — кинулся он на Логинова, — что вы смотрели! Партнер не тянет, а он сидит как болван, как чурбан!..
Одним прыжком он пролетел сквозь занавес в зал. На сцену донеслось из переднего ряда его стрекотание:
— Заболел... Кто мог подумать?.. Да, да, совершенная развалина, восемьдесят лет...
Мамонтов протянул связанные руки суфлеру, и тот разрезал веревку ножом. Мамонтов улегся на свою койку, с головой накрылся одеялом. вокруг ходили, шаркали ногами, дружно ругали его, — он молчал. Он действительно заболел его бросало то в жар, то в холод. Мучила жажда, но он терпел, не осмеливаясь даже пошевелиться.
Когда все улеглись, затихли, он встал и в одних носках ощупью направился в угол, к ведру с водой.
— Любезный! — позвал его скрипучий голос Логинова. — Вы слышите, любезный? Извольте завтра же убрать от печки свой одр. Куда угодно, хоть к чорту! Попользовались, хватит!
Мамонтов ответил:
— Я могу убрать, если хотите, сейчас.
— Вы очень вежливы, очень... Но вы опоздали, папаша, понимаете, вы опоздали!
— Ах, мне все равно! — сказал Мамонтов с надрывам. — Доносите хоть завтра!
Логинов тонко засмеялся в темноте:
— До чего это приятно, папаша, сразу все понять в человеке. Как в шахматах: один неправильный ход противника и дальше все ясно... У вас, между прочим, есть привычка думать вслух, — вы замечали? Вы сегодня вспомнили на сцене Ефима Авдеевича, комиссара, вашего покойного друга...
— Неправда! — быстро перебил Мамонтов. — Я не вспоминал. У вас нет свидетелей. Вам никто не поверит.
— Вы страус, папаша, глупый страус. Зачем свидетели? Ведь я не собираюсь тащить вас к мировому и не собираюсь доносить. Я объявляю вам помилование.
Из щелей снизу несло холодом; ноги Мамонтова совсем заледенели. Он лег, скрючился и затих, притворяясь спящим.
— Перестаньте хитрить!-—донеслось из темноты. — Меня вы все равно не перехитрите, я — психолог. Очень интересно вы играли сегодня, очень интересно; я лично получил большое удовольствие.
— Замолчите! — сказал Мамонтов. — Я прошу вас, замолчите. Я — старик. Что я вам сделал?
— Вы не имеете никакого права, папаша, роптать на свою судьбу. Здесь налицо торжество справедливости и наказание порока, расплата за ваше предательство, за ваше комиссарское вдохновение. И дальше вам будет еще хуже, с каждым разом все хуже... Доносов я писать не буду, можете успокоиться. Но покаяния — требую!.. В слезах и смирении, как подобает грешнику. Не для себя требую, но единственно ради высшей справедливости. Завтра мы повторяем спектакль, вы должны подготовить себя молитвой и постом...
Логинов наконец уснул, но Мамонтов, не веря ему, долго и внимательно прислушивался к его дыханию. Было уже за полночь — сильная луна, голубой свет в ледяном окне, беготня и писк мышей. Мамонтов тихонько достал из чемодана бутылку с бромом и хлебнул прямо из горлышка, ляская зубами о стекло. Потом — вытянулся на койке, строгий, сосредоточенный, и не мигая смотрел в темноту.
Он не обманывал и не утешал себя. В ту ночь, когда над городом выли снаряды, красные унесли с собой его талант, славу, образ Ефима Авдеевича, — все это принадлежало им. «Остался мешок с костями! — горько думал он. Дырявый мешок!» А впереди было у него подлое позорное кривлянье, жалкое раскаяние на потеху Логинову. Завтрашний спектакль... Он вздрогнул и громко сказал самому себе: «Нет! Я не могу!»
Он передумал все и принял твердое спокойное решение. Вокруг сопели и храпели на разные голоса. Он тихо оделся и крадучись, не зажигая спичек, с галошами в руках, пробрался к двери, вышел. Его потные пальцы прилипли к железной скобе, — морозило.
Воздух был сухой, колючий; снег тихо похрустывал, весь осыпанный звездной искристой пылью. Мамонтов пересек площадь. Он не знал точно, где теперь искать красных, ему было известно только направление.
Он свернул в переулок, прошел его и никого не встретил. Морозная тишина, чистые звезды, белый сон заснеженных деревьев, луна в тонком кружеве веток, теневой узор и птичьи следы на сугробах — все было как в сказке. Он миновал последний дом, — открылось снежное поле без конца; туда, поблескивая, вела плотно укатанная дорога.
Здесь он почувствовал ветер, поднял воротник. «Сколько мне итти? — подумал он. — Должно быть, верст пятнадцать». И вдруг его оглушил грубый оклик.
— Кто идет? Стой!
Он вздрогнул, метнулся в сторону, побежал целиной, проваливаясь, теряя галоши. «Стой! Стой»! — заорали сзади, и вдруг хлеснуло его свинцом: ноги подкосились, и он рухнул в снег.
Утром его окоченевший труп привезли в театр. Актеры жалели Мамонтова, удивляясь его странной прихоти гулять по ночам в такое тревожное время. Логинов пытался что-то объяснять, доказывать, никто не понял его, кроме антрепренера. Отозвав Логинова в сторону, антрепренер долго ругал его сердитым шопотом...
СТО ДВЕНАДЦАТЫЙ ОПЫТ
Спирт горел ровным синим пламенем. Мутный раствор в колбе медленно прояснялся. Сергей Александрович Шер сказал:
— Шестьдесят четыре. Смирнов, приготовьтесь,
— Все в порядке, — ответил Смирнов.
Мензурка в его руке дрожала, отбрасывая на стену зыбкое теневое пятно.
Столбик ртути в термометре медленно полз вверх. Сергей Александрович напряженно следил за его движением.
Шестьдесят пять!
Смирнов опрокинул мензурку. Раствор в колбе порозовел, но через секунду опять замутился. На дно медленно оседали мутные растрепанные хлопья. Сергей Александрович выпрямился.
— Неудача, Смирнов. Нас преследует неудача...
Смирнов молчал. Ветер шевелил расстегнутый ворот его рубахи.
Сергей Александрович вдруг рассердился:
— Почему вы не бреетесь, Смирнов? В двадцать пять лет человек обязан бриться ежедневно. А вы уже целую неделю ходите со щетиной! Запишите, Смирнов, наш сегодняшний плачевный результат.
Окна лаборатории были открыты. Вдоль столов лежали солнечные полотна. Смирнов открыл толстую клеенчатую тетрадь и на чистой странице написал заголовок: «Опыт № 110».
Сергей Александрович стоял у окна в обычной позе — сгорбившись и засунув руки в карманы. Он был маленьким, сухим и подтянутым; в курчавых волосах искрилась седина, тонкую жилистую шею обжимал жесткий воротничок, на брюках топорщилась ровная складка.
Перед ним — в шкапах, на столах и на полках всеми цветами радуги отблескивало стекло: пузатые колбы, мензурки, трубки в штативах, змеевики. Сергей Александрович был полководцем этой стеклянной армии, неудачливым полководцем, проигравшим сто десять сражений подряд.
Смирнов закончил описание опыта и направился к умывальнику.
— Стыдно быть таким неряхой, — громко сказал Сергей Александрович. — Через полгода вы, Смирнов, будете инженером и, возможно, поедете за границу. Вы владеете двумя языками, а между тем на висках у вас отросли пейсы и ногти не стрижены. В Европе вы будете похожи на папуаса.
— Довольно, Сергей Александрович! — яростно крикнул Смирнов.
Мыльная пена медленно таяла на его скуластом лице. Хлеснув ладонью по мокрому мрамору, он повторил:
— Довольно! Вы проели мне все печенки! Какое вам дело до моей внешности?
— Она портит мне настроение, а следовательно, снижает работоспособность.
— Вот что! Разрешите все-таки напомнить, что дискуссии о моей наружности повторяются периодически, как раз в те дни, когда мы регистрируем результаты опытов. Удивительное совпадение! Нет, Сергей Александрович, я не намерен быть козлом отпущения! Всю злость за ваше неудачи вы срываете на мне. Довольно!
— Почему же эти неудачи — мои? Я подозреваю вас в дурных намерениях, Смирнов. Если удача — так наша, а неудача — так моя?
Смирнов резко отвернул кран. Гудящая струя хлынула в раковину. Брызги разлетелись по всей лаборатории. Рыхлая фильтровальная бумага покрылась серыми крапинками.
Сергей Александрович смотрел в окно. Был май. Тонкая зелень деревьев сквозила. Тугой, сдержанный рокот фабрики едва слышался, — лаборатория помещалась вдали от основных корпусов. Наружная стена служила продолжением забора; окна выходили прямо в простор. За оврагом, куда сбрасывалась фабрикой отработанная вода, цвели сады — сырьевая база. Сады тянулись на многие версты — вишневые, яблоневые, грушевые, — белые и розовые в своем неудержимом цветении. Вдыхая сладкий от запаха ветер, Сергей Александрович думал о том, что эссенция пахнет все-таки гораздо чище и определеннее. Сергей Александрович был инженером, а следовательно, математиком, а следовательно, рационалистом и во всем искал чистоту и определенность.