СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН - После бури. Книга вторая
— А к черту его нельзя послать? Витюлю? — спросил Корнилов.
— Невозможно! Два раза пробовал, но тогда уже жизни нет совершенно никакой — Витюля замолкает на неделю, на месяц. Тогда он всю семью перестает видеть окончательно, а меня прежде всего. А если и замечает, то в виде чего-то мелкого, ничтожного, глупого, презренного, уж и не знаю какого... И взгляд на тебя, полный презрения и полный страдания, вот, дескать, какая выпала мне тяжкая судьба — жить рядом со старым дураком, с безмозглой скотиной!
— Ну, зачем так-то? — содрогнувшись, спросил Корнилов.— Вам кажется это! Для этого нет причин! Ведь вы же относитесь к Витюле хорошо!
— В том-то все и дело, что причин нет... Были бы причины, разве я бы метался вот так, как нынче мечусь? Нет, я бы тогда знал, что причины есть, я бы себя причиной и утешал. В том-то и дело, что мальчик действительно хороший — умница, красивый, здоровенький, сверстницы и сверстники его обожают. Но тем более непонятно, почему же он дома-то такой? Чем это мы заслужили, чем это я заслужил?
— Может быть, слишком уж много назиданий с вашей стороны?
— Нет, нет, минимум замечаний и требований, без которых уже обойтись нельзя: чтобы не позже двенадцати ночи домой возвращался, чтобы, уходя из дома, сказал «до свидания». А если намерен запоздать, чтобы предупредил, что сегодня, мол, запоздаю. Чтобы сказал «Спокойной ночи!» и «Доброе утро!». Но все это для него совершенно немыслимое дело! Чтобы он порошки пил, когда простужается, а не ходил бы нарочно босиком по холодному полу, чтобы иногда обедал вместе с нами, а не отдельно, стоя в кухне на одной ноге, прямо из кастрюлек, сперва второе, потом первое, потом сладкое, или же в столовке какой-нибудь... Но все это кажется ему диким. «Ишь, чего захотел, старый болван! Ходячий предрассудок!» Да я уже обо всем и рассказать-то не смею... Вот я плоховато слышу, а Витюля говорит со мной шепотом, а когда попрошу повторить, поворачивается и уходит!
— И вы никак не можете это объяснить?
— Мой порядок жизни ему не нравится, моя строгость к самому себе его раздражает. И то, что министром когда-то был, раздражает, в школе его дразнят, вот, дескать, министерский приемыш, Большевики это стерпели, а Витюля нет, не может! И то, что профессором был, раздражает: зачем был, на каком основании? Из-за этого он ведь нынче не только министерский, но еще и профессорский приемыш! И то, что я профессором перестал быть, выгнали меня красные студенты, не захотели слушать, хотя, уверяю вас, лекции у меня были порядочные, до революции демократическое студенчество меня любило, адреса преподносили мне, я двум или трем неимущим из числа отсталых народностей стипендии выплачивал, якуту и буряту одному, очень был способный человек тот бурят, после умер от чахотки, я ежемесячно еще и лечебные выплачивал, но Витюле это все — об стенку горох, ему все-все во мне противно, вся моя жизнь для него не та!
— Какая же Витюле нужна жизнь?
— Не знаю, право... Да он и сам этого, конечно, не знает, никогда не задумывается! В общем, что-нибудь не то, не то, что есть, а что-то обязательно другое. Я уж думаю: может, это потому, что у меня самого нет настоящего воспитания! Что я из мужиков профессором? Но... Разные у меня складывались отношения с коллегами, с такими учеными, как Обручев, Крылов, Потанин, Усов. Ни один из них, вообще ни один русский интеллигент никогда ни словом, ни намеком мужицким происхождением меня не попрекнул! Наоборот, уважение ко мне было больше от этого, я неизменно это уважение чувствовал, оно мне помогало. Тогда я грехи свои начинаю вспоминать. Перед кем виноват? Кого обидел? Дочь старшую обидел, Анастасию, это я понял — сделал из женщины путешественницу, а имел ли на это право? Так, может, Витюля мне за Анастасию нынче мстит? Но нет, Витюля и Анастасию тоже ненавидит... Ах, Петр Николаевич, простите, ради бога, не должен я, не должен был с вами таким образом говорить! — Никанор Евдокимович снял рукавицы, сунул их в карман полушубка и вдруг спросил: — А вы мои книги читали? «Пути по Алтаю»? — И, не дожидаясь ответа, заговорил дальше: — Почитайте мои книги, это будет утешительно. Я не скрою, когда кто читает мои книги, а потом еще ведет со мною о прочитанном разговор, я чувствую себя человеком. Я думаю: «Нет, не напрасно я путешествовал, тратил свою жизнь и жизнь Анастасии!» Я, наверно, все еще имею право жить, работать в Крайплане и планировать будущее! Витюля меня в этом всячески разубеждает, а вы будьте так добры, почитайте меня, очень простенькое чтение, но мне радость!
«Для возвращения из Алтая долиной Бухтармы рекомендую сплыть на плоту (ниже Черного порога). Там живут несколько сплавщиков, между которыми можно указать Дениса Холмогорова.
Плот связывается из 20 бревен с двумя гребями (на 7 — 8 человек и 30 — 50 пудов багажа). Делается помост из досок, на него насыпается куча земли для очага. За сплав до Усть-Каменогорска или даже до Семипалатинска (4 — 7 дней) берут с плотом 20 — 25 руб. За день сплываете 100 — 200 верст.
На плоту чувствуется полный покой и безмолвное движение при заметной податливости. На берегах сменяется картина за картиной, и пловцам большую часть времени остается сидеть и любоваться под аккомпанемент журчания воды».
«Нижнее течение Большого Талдуринского ледника отмечено мною в 1911 году красными линиями на скалах у боковых морен и частью на нижележащих камнях. С Поворотной гривы, с высоты 2855 м. н. м. открывается обширный и единственный по своей грандиозности вид на верхние потоки ледника и все питающие его вершины (рис. 50)».
«...Какой-то одинокий путешественник, по словам проводников, лет 20 тому назад прошел пешком через хребет из истоков Тайменьего озера в Мульту, но имя его утрачено»,
«...Тропа входит в огромную наклонную россыпь из угловатых камней, которая спускается до самого берега грозно клокочущей реки. Лошадь должна с большим умением и осторожностью переступать с камня на камень, вовремя делать крутые повороты, а то карабкаться на высокую ступень...»
Так и шло: днем Корнилов и Сапожков трудились в Крайплане, в кратчайший срок готовили материалы (исторические и современные) к плану дальнейшего развития Северного морского пути (СМП), а вечерами беседовали о Витюле.
Бондарин, тот после работы исчезал. Говорили, Корнилов не очень этому верил, но говорили упорно, будто у него роман с молоденькой и симпатичной девушкой из совнархоза. Так или иначе, но с Бондариным, помимо службы, бесед нынче не было. По ночам же Корнилов читал труды Сапожкова.
Описания горных пород, фауны и флоры, этнографию он пробегал наскоро, но пейзажи действовали на него, как никакое другое чтение, он видел и слышал горные реки и вглядывался в снежные вершины а то боязливо заглядывал вниз, в сумрачные пропасти — так он наверстывал упущенные в собственной жизни путешествия, досадуя на себя: всю жизнь он думал о природе, о ее законах, он хотел, чтобы ее ум был и его умом, из этого страстного желания и проистекало одно, другое, третье, пятое, десятое понятия, он усваивал дух природы и ее смысл, но плохо знал ее лик — горы, реки, леса, тундры, пустыни.
Он стремился не столько к видению, сколько к понятиям, и книги, подобные сапожковским «Путям», до сих пор казались ему незначительными — в них отсутствовала философия. Но теперь, читая, он испытывал горечь и еще одной потери своей жизни — путешествия!
— Я, Петр Николаевич, не могу понять, почему Витюля-то меня не понимает? Ведь так просто меня понять. И вот я утром глаза открыл, и уже страх: какая-то нынешний день выпадет мне судьба? Скажет ли Витюля «С добрым утром» или выйдет к завтраку растрепанный и злой, или не зайдет совсем и, не позавтракав, убежит в школу, а из школы еще куда-нибудь, а из куда-нибудь еще в какое-то место и я до поздней ночи буду метаться. Потом он придет и не скажет «Здравствуй!», и будет зол на меня за то, что я ждал, волновался. Это, с его точки зрения, что-то недостойное и мерзкое! «И не начинай со мной разговор — где был, с кем был, зачем был,— этим ты окончательно уронишь себя в моих глазах, а меня оскорбишь! Я уже и так оскорблен, неужели ты, дурак, не видишь этого?»
— Вам бы, Никанор Евдокимович, пересмотреть свои взгляды и привычки! Нынче другие времена, другой и образ жизни...
— Еще как пересматривал — по два раза! Сначала вспомнил все, что в крестьянской избе мальчишкой усвоил, как меня отец-мать учили к старшим обращаться и в доме жить; потом я то же самое по интеллигентным русским семьям проверял. А все, что мне и там, и здесь внушали, что неизменно чтилось и повторялось и в избе крестьянской, и в профессорской квартире, я и принял за истину. Это именно и пытаюсь Витюле объяснить! Но ему нипочем! Крестьянская изба и семья нипочем, смех один, интеллигентность нипочем, презрение одно, а что почем, он не знает и знать не хочет! Не хочет — вот что самое страшное! Не понимаю, как ему жизнь прожить? Без народности? Без интеллигентности? На чем он стоять-то будет?