Анатолий Алексин - Рассказы
У мамы Виолетта Григорьевна справлялась о здоровье, желала добра и счастья. Даже большого счастья… А я все знал. «Быть наедине!» — еще недавно эти слова завораживали меня. Но быть наедине с такой тайной…
Даже с «профессором» Сеней я не мог поделиться — и тем хоть немного облегчить навалившийся на меня груз.
— У тебя что-то произошло? — заботливо осведомился «профессор» Сеня, которого иногда величали Эйнштейном.
Но ни он, ни один настоящий профессор и даже сам Эйнштейн, если бы он был жив, не могли б мне помочь.
А Машенька с Гошей и мои попугаи вели себя нервно, как перед землетрясением. «Живой уголок» ощеривался, когда она появлялась в доме, будто пытался насторожить маму, предупредить ее об опасности. И только рыбы плавали себе, набрав в рот воды, как ни в чем не бывало.
Я признавался себе, что и сам порой обманывал маму. То были невинные хитрости, но и они начали теребить мою совесть. Она мечтала, чтобы я возлюбил оперы… И я делал вид, что арии меня восхищают, хоть предпочитал эстрадные песни. Когда я однажды задремал в Большом театре, прислонив голову к барьеру «ложи бенуар», мама дотронулась до меня: «Ты так глубоко задумался? Так погрузился в музыку?» Я утвердительно закивал.
Сама же мама перед музыкой до того благоговела, что в концертных залах и оперных театрах кашель ее оставлял в покое. Отрицательные эмоции в присутствии музыки отступали…
Жалея и опекая маму, отец годами — заодно со мной — делал вид, что музыкальная классика его околдовывает. И вдобавок успокаивает после «трудов праведных»… Труды свои он постоянно называл праведными. Праведными были и его хлопоты, беспокойства о маме. «Куда же девалась его праведность?» — растравлял я себя.
В нашем доме прописалось вранье… Одна мама пребывала в неведении и оставалась такой же, как прежде. А я делал вид, что ничего не случилось. И это тоже было обманом. Две тайны с утра до вечера изматывали меня, да и по ночам ворочали с боку на бок. Одной из них я не смел поделиться с мамой, а другую решил раскрыть: признаться, что мое математическое мышление совсем не мое, а принадлежит Сене. Пусть мама поймет, что никаких результатов (и тем более плодов!) от домашних занятий нет. А раз нет, математичке являться к нам незачем.
Но я опоздал… Виолетта Григорьевна сама известила маму, что прекращает наши занятия: якобы очень устала. «Ей стыдно смотреть тебе в глаза!» — подмывало меня сказать маме.
Отец согласился с этой новостью легко и даже охотно.
— Ты по-прежнему не любишь ее, — упрекнула его мама. — Она ощущает твою неприязнь — и ее самолюбие взбунтовалось.
Отец промолчал. Ее посещения были уже не нужны ему. «Значит, им есть где встречаться, кроме нашей квартиры!» — горестно сообразил я.
Виолетта Григорьевна покинула и нашу гимназию. Перешла в какую-то другую… «По семейным обстоятельствам», как нам объяснили. «Только ли ее семьи касаются те обстоятельства? Или и нашей тоже? Или и в мои глаза стыдится смотреть?»
Машенька и Гоша перемещались из комнаты в комнату и из угла в угол. А попугаи еще тревожней нахохлились. Как перед землетрясением…
И оно нагрянуло, разломало семью: вслед за Виолеттой Григорьевной и отец нас покинул. Он был опорой нашего дома… Надежность и прочность фундамента оказались обманчивыми. Кроме же той непрочности… Разве не я был во всем виноват? Говорят, можно споткнуться на арбузной или апельсиновой корке. А вся жизнь наша споткнулась… на моей бездарности в точных науках.
Мама ни словом единым не осуждала отца:
— Он поступил почти так же, как доктор Фауст у того же великого Гёте и у французского композитора Гуно в его знаменитой опере: выбрал молодость и здоровье. Но, в отличие от доктора Фауста, душу дьяволу он не продал.
«Продал… и он тоже продал!» По своей новой привычке я высказывался не вслух.
Мама обращалась к литературе и музыке, силясь доказать мне и себе, что не мы одни очутились в такой ситуации. Что подобных историй не счесть… Она прятала свое горе, но аллергия скрыть себя не умела… Раньше, если что-то маму беспокоило, она кашляла осторожно, а теперь кашель ее душил. Мертвой хваткой он вцеплялся в нее. То была аллергия на разочарование, на беду… и еще, думал я, на предательство.
Отец напоминал танк. И этот танк, который так надежно оборонял нас, быть может, не нарочно, а сбившись с пути, наехал на маму.
Согласно медицинскому заключению, она скончалась от сердечного приступа. Виолетта Григорьевна ушла из нашей гимназии, отец ушел из нашего дома… а мама ушла из жизни.
Когда мы оба, виновники маминой гибели, возвращались с кладбища… по дорожке, вдоль чужих, но тоже умолкших жизней, отец сказал:
— Будь проклята твоя математика… — Он задыхался слезами, как мама своим кашлем. — Станем жить вдвоем. И вместе к ней приходить.
— Но ты же теперь…
— Станем жить вдвоем.
Будь проклята моя математика!
Сны, которые повторяются… Часто они, навязчивые сновидения, воссоздают то, что очень бы хотелось забыть. Одному снится война, другому — автомобильная катастрофа, в которую он попал, третьему — чье-то предательство. А мне до сих пор снится, что я должен решить задачу по геометрии с применением тригонометрии. И я просыпаюсь в холодном поту…
1999 г.
ДВАДЦАТЬ ОДНА МИНУТА
«Счастливые часов не наблюдают…» Тем более мы не наблюдали минут и секунд. Я вообще наблюдала одного лишь Исая Григорьевича.
Женихом и супругом я его вслух ни разу не назвала, а величала исключительно по имени-отчеству. По имени-отчеству… Величала так растянуто, длинно и в ту ночь, когда отношения у нас возникли короткие. На имя и на «ты» так и не перешла: времени не хватило.
Мы с ним остались вдвоем — вдвоем на всем свете — сразу же… Сразу после того, как погибли мои родители.
Считалось, что они погибли на «малой войне»… принесшей огромные жертвы. «Малая война» — так именовали ее, словно стараясь принизить подвиг папы. И мамы, которая добровольно стала сестрой при муже, то есть при хирурге полевого госпиталя и моем отце… Его призвали на фронт военкомат и повестка, а ее — преданность и любовь. К отцу и отечеству… Меня она тоже очень любила. Кого из нас троих больше? Сложно было определить. По крайней мере, мне чудилось, что при всяком международном событии, взывавшем к патриотизму, — на озере ли Хасан или где-то на Халхин-Голе, — мама мечтала об амбразуре, которую можно было собою прикрыть. Наверно, отечество для нее все-таки было на первом месте, муж на втором… а я — тоже на очень почетном, но все же на третьем. В спорте за такое место полагается бронзовая медаль.
Ныне, когда встреча с родителями, я верю, уже близка, находятся силы перебирать в памяти, пересказывать, а то и подшучивать. Но тогда… Жизнь сама сыграла шутку со всеми нами. Шутку, которая, на самом-то деле, была расправой.
— За что мы собираемся воевать там, на Карельском, абсолютно незнакомом нам с вами, перешейке? — в полный голос, не включив предварительно радио, поинтересовался ближайший друг нашей семьи Исай Григорьевич. — Что мы там собираемся отстаивать? Кого защищать? Я, по своей умственной ограниченности, не вполне разумею.
— Не надо так громко, — попросил отец. Идти на войну он не боялся, а громкие вопросы Исая Григорьевича его смущали. И мама тоже опасливо огляделась. Амбразуры, выходит, казались ей безопасней, чем фразы.
«Может, они опасаются тетю Груню?» — предположила я. Тетя Груня — так я ее называла — была нашей единственной соседкой по коммунальной квартире. В доме ее нарекли «старой девой». Незамужние маялись в ожидании на разных этажах, но их старыми девами не обзывали. Суть, значит, была не в семейном положении нашей соседки, а в ее характере.
Тетю Груню прозвище раздражало.
— Вам не нравится слово «старая»? — в упор попыталась выяснить я. Поскольку слово «дева» казалось мне возвышенным, поэтичным и не могло вызывать возражений.
Привычка задавать вопросы в упор еще в детстве приносила мне одни неприятности. Ничего, кроме бед, не сулила она и в грядущем: диктатура пролетариата подобной манеры не выносила. А порою и не прощала.
— Исаю Григорьевичу подражаешь? — выпытывали то мама, то папа. Вступать в смертельную схватку с другой страной они были готовы, а в малейшее несогласие с родной державою — избегали.
Я во многом подражала «ближайшему другу». Ближайший друг — это стало как бы официальным званием Исая Григорьевича у нас в доме.
Представительницей диктатуры пролетариата в нашей коммуналке была тетя Груня.
— Твои родители поступают как патриоты. И ты обязана ими гордиться! — провозглашала она на кухне, будто на митинге. — Идут защищать нашу родину!
— От кого? — поинтересовалась я словами Исая Григорьевича.