Василий Субботин - Прощание с миром
Мы в конце концов досидели до того, что в узкую щелку пролива снова стали проталкиваться какие-то катера. Поплутав среди этих опасных обрывистых скал, осторожно входили они в бухту. Высматривавший море дядя Паша первым заметил их и начал спускаться. Они появились и покамест еще не успели причалить. И я решил еще раз выкупаться на этом краснокаменном пляже. Во второй раз в этот день. Больно уж соблазнительное местечко. Несколько молодых парной с приставшего сейнера с мотками ниток в руках ползали по разостланной на песке сети.
Мы сели на камни, и я стал разуваться.
У меня все еще была надежда увидеться с этим моим Капитанаки. Но он не возвращался, никто и не мог сказать, вернется ли он в этот день к вечеру. Рыбаки, увидев нас с дядей Пашей вдвоем, подошли. Они бросили возиться с сетью и тоже сели отдохнуть.
Я слушаю дядю Пашу и подсевших к нам рыбаков. Они мне рассказывают и про колхоз, и про уловы. Сколько флоту в их колхозе и какие сети…
— Я сам, — говорит дядя Паша, — на самолете перед войной летал!
Сначала я не понимаю, что это он говорит, но потом вспоминаю: были в те годы такого рода рисунки на доске показателей… Сажали и на «рака» и на «черепаху». Так вот, дядя Паша летал на «самолете»!.. Хороший рыбак! Больше всех вылавливал.
С нетерпением я подступаю к разговору о том старом писателе… Дядя Паша, заставший ту, прошлую жизнь, хорошо его помнит. Мы сидим на берегу, у сети, а он мне рассказывает, как долго тот здесь жил. Как любил здешнюю жизнь, наденет большие сапоги и идет к ним…
Я спросил, читали ли они его книги, и он ответил: все, мол, читали, знают!
— Я сам читал, — ответил дядя Паша. — Ничего! — отметил он покровительственно, с похвалой. Есть, мол, конечно, прибавки, но в основном все то — но списано.
— Ну а в море вы его брали? — спросил я.
Дядя Паша оглядел меня удивленно и по-чужому.
— За всё ездил! Он с Петькой с Констанди больше ходил…
— Любил! Он молодой Пыл, мы молодые. Каждый день, как только выходим, так и он с нами. Не проспит. В лодку ужо все влезут, а воды нет. Забудут. Так он из ялика в чем сеть в бухту прямо прыгает и бежит вверх, в гору бежит, и вниз, с горы. На спине бочонок тянет. А пробка вылетит, и вода за ворот ему. А он хоть бы что. Азартный был! Рыбаки народ озорной. Иной раз и нарочно забудут…
— Ну а жил где? — спросил я.
— А жил?.. А комнату снимал у рыбака, у Мануйлы Николаевича. У него были свои сети и свой дом хороший. По улице Красноармейской — сейчас называется.
Дядя Паша увлекся. Он рассказывал мне о своей молодости, и как пили много, и как он сам пил.
— Пили — много, — сказал дядя Паша сокрушенно и весело. — Что правда, то правда. Я сам… пил. Он мне говорил: «Не пей, Пава! — он меня так называл. Дети, говорит, будут…» А я ему: «Когда дети будут, они найдут что пить…» Но мне хотелось прервать этот разговор…
Дядя Паша уселся на своего конька.
— Даст нам пошить много и пишет, — сказал дядя Паша. Старик не мог уже слезть со своей темы. Глаза у него заискрились. Я живо представил себе того невысокого смуглого человека с черной бородкой, рыбака, спускающимся по улице в Балаклаве, и как он, разыгрываемый молодыми веселящимися парнями, тащит на спине, на горбу, этот хлюпающий бочонок.
Разговор наш услышали курившие ребята. У них там была своя беседа.
— Вы за кого? — спросил нас командир сейнера.
— Та за Куприна… — отозвался дядя Паша. — Что за греков балаклавских писал.
— А?..
И дядя Паша перешел к розыскам «Черного принца», где он работал вместе с японскими водолазами.
Капитанаки все еще не приходил. Выкупавшись, я опять подошел к этим молодым людям, и они пригласили меня к себе на судно. Они собрались идти в море — сеть их уже была починена.
И я вспомнил Григория Васильевича, как он не решался брать меня. Мне хотелось перед отъездом еще раз взобраться наверх, на эту скалу, перелезть через нее и взглянуть на море.
— Да ну вас, ребята, — говорю я.
Надо было ехать. Пассажиров на автостанции немного. Они сидели у стены, грызли семечки, вяло переговаривались. Солнце давно перешло на другую сторону, вот-вот оно опустится, осядет за скалы, и длинные тени генуэзских башен начнут шагать по улицам города. Скалы мгновенно погаснут, начнут терять свой цвет.
Машина трогается.
Дорогу перестилает сеть, и наша машина идет прямо на нее.
Машина движется все стремительнее, подпрыгивает на камнях, случайно подвертывающихся под колеса, а бухте все нет конца. Но красные скалы отступили наконец. Автобус кренится. Поворот. Оглядываемся на город, а его уже не видно. Но мелькнуло, исчезло, опять мелькнуло то манящее, лиловое. За новым поворотом снова встали красные скалы, отсюда такие скромные, невысокие. И вот еще раз показался кусочек голубой воды — мифической пифии, причудливой бухты листригонов. Но это уже так, воспоминанием; и все исчезло.
Балаклава сушила свои сети на своем единственном берегу, на тротуаре. Я только тут спохватился, что не выпил со стариком на прощание… Но мы уже выезжали.
Мы выезжали на неровную, на открытую, на дышащую зноем степную дорогу.
Ясная
Мы ехали мимо. Сколько мне было лет? Я и семилетку еще тогда не закончил.
По сторонам дороги дремали сугробы. Черные длинные тени блуждали в лесу, меле соснами. День был морозный, солнечный.
Поезд отошел от Тулы. Я волновался. Бегал от окна к окну.
Мне говорили, что это не здесь, не по этой дороге, но я не верил и ждал.
Мы не проехали, нет, хотя поезд наш и не остановился. Недалеко от дороги, на поляне, среди деревьев, я увидел освещенный снегом, желтоватый, каменный дом с колоннами.
С тех пор я всем говорил, что я видел дом Толстого и Ясную Поляну. Едва ли эго было так. Но в памяти моей надолго сохранилось то воспоминание.
Потом мне пришлось видеть снимки. Отдельно дом, отдельно могилу. Зарастающий, маленький холмик в тени. Я тогда думал, что могила возле стены дома, в двух шагах.
Я попал в Ясную Поляну уже много лет спустя после войны. И тотчас понял, насколько по-другому я представлял себе все. Да и сама станция железнодорожная была отсюда далеко. Неожиданным для меня оказалось и то, что могила Толстого была в лесу. К ней еще надо было идти.
Должно быть, то, что я видел в тот зимний день из окна вагона, была никакая не Ясная. А может быть, так приблизило ее мое пылкое воображение.
Однажды я подходил к дому на Воровского, 52, который в Москве известен как дом Ростовых. Удивительный дом! Принято считать, что именно тот особняк на Поварской описан у Толстого. Дом небольшой, двухэтажный, с высокими, под самую крышу поднятыми колоннами, и двор как раз такой, как описан…
Был летний, все окрашивающий в золото день. Я ехал в Бородино. Перед выездом на эти поля, за Можайском, есть спуск; косогор красной глины и крутой, и такой размытый, знакомый спуск. Я сразу узнал эту кручу, дорогу, на которой ходивший по Бородинскому полю штатский человек, плохо понимающий, что происходит, Пьер Безухов, встречает обоз с ранеными.
Я сразу узнал эту кручу, через сто лет после того, как ее описал Толстой.
И еще одно. В Москве у него в Хамовниках дом. Каждый год подновляемый, все время заботливо подкрашиваемый… Аза стеной, над этим домом и над забором, висят трубы старого пивоваренного московского завода.
И каждое утро, из окна все того же дома, было видно, как по улице, лепясь к забору, пробирались рабочие, каждое утро per, ел гудок. Из каждого окна дома были видны трубы все того же завода. Но ни этих картин труда, ни жизни завода — нельзя найти в произведениях Толстого. Он, Толстой, писал свой роман, свое детство, жизнь отца и себя, друзей, все того же Пьера. Вот эту девочку из семьи, лицо которой кажется нам таким знакомым… А новую жизнь, вот эту дорожную грязь, что размесили идущие на фабрику рабочие, напишет другой человек, Горький, приехавший, пришедший однажды к нему в Ясную Поляну, тут неожиданно робеющий…
Приехали мы в Ясную Поляну осенью. В Москве, когда мы выезжали, шел дождь, а в Ясной было сухо, тепло. Мы ходили по усадьбе Толстого, по его дому, а вокруг были желтые краски осени, очень тихой, очень багряной. Все вокруг стояло желтое, багряное. И дубы и клены. И плавящийся багрянец, и луч солнца. Казалось, что тишина эта здесь вечна, что эту красивую тишину ничем нельзя разрушить, что вот так отныне и будет навечно и эта осень желтая, и эта тишина. Казалось, что так и было всегда и так и будет навеки.
Возле дома нам встретился старик. Как только мы вышли из автобуса, мы познакомились с ним. В ту самую минуту, когда мы подошли. Он был в телогрейке, со слезящимися глазами, глаза у него были такие же золотые, карие и круглые, как пуговки. Местный старик, яснополянский житель, Иван Васильевич Егоров. Это мы потом узнали.
Поглядев на меня серьезно-весело, он подмигнул мне. Он согласился проводить нас до могилы. Старик был у Толстого кучером. Все было неожиданно, и то, что мы его встретили, и то, что он с нами пошел.