Владимир Корнаков - В гольцах светает
Очнулся он на льду, приподнялся на четвереньки, встал. Все вокруг кипело, бурлило в ослепительном свинцовом блеске. Первой отчетливой мыслью была мысль о костре. Но он погас. Герасим покачнулся, закрыл глаза. Упал бы, если бы не Сокол. Пес лизнул его коченеющую руку и заскулил.
— Иди, Сокол,— слабым голосом приказал Герасим, цепляясь непослушными пальцами за густой загривок. Так они выбрались на берег, добрались до пихтарника, в гуще которого был табор.
Одежда сжимала железным обручем, противно хрустела при каждом движении, рвала тело.
— Костер,— почти беззвучно бормотал Герасим.
Карман, где лежал узелок со спичками, смерзся. Спички превратились в слиток льда. В котомке, которую удалось развязать и вытряхнуть, спичек не оказалось: утром положил в карман последние. Патроны?! Тусклые цилиндрики мерцали на земле. Но винтовки нет. Она осталась на льду. Да будь и ружье, едва ли хватит сил разжечь костер с помощью холостого выстрела. Может — уголек, может — маленькая искорка? Нет! Своими руками утром завалил костер снегом.
— Шабаш, — прошептал Герасим, падая лицом в пепелище и загребая руками золу.
Первый раз он очнулся от боли в руках. Казалось, к кистям прикладывают раскаленное железо, кожа лопается. Он не понял, что к ним под дыханием теплой и влажной земли возвращается жизнь, и забылся снова.
Долго Герасим лежал в забытьи. Очнулся от резкой боли в спине, как будто с нее сдирали кожу. Из груди вырвался слабый стон. Сокол ткнулся ему в щеку, обдав жарким дыханием, радостно взвизгнул.
— Сокол! Нишкни, Сокол. Нишкни...
Герасим вдруг понял, что он еще жив. Сокол укрыл его своим горячим телом, и Герасим пришел в себя.
— Нишкни, Сокол, нишкни, — повторяет Герасим. Он шевелит пальцами: действуют, хотя и с трудом. Он вытаскивает руку из пепла, старается дотянуться до своего плеча, и это ему удается.
— Сокол, лапу, — шепчет он. — Выберемся... К людям. Там жизня, а не тут.
Крепко сжимая лапы Сокола, Герасим ползет на локтях и коленях по протоптанной тропинке через пихтарник, натыкаясь на стволы, сучья. Сокол согревает спину, затылок, руку.
Герасим выполз из пихтарника и зажмурился от яркого света луны, которая медленно катилась над заиндевевшей тайгой. Он попытался встать на колени, но они не сгибались — голенища обмерзли. Он сгибает колени, вкладывая все силы, но снова валится на бок. Однако лап собаки не выпускает. Выпустить — значит потерять последний шанс на спасение. Мороз сейчас же скует мокрую спину, и это будет конец.
Сокол визжит от боли и испуга, вырывается, но повинуется приказанию хозяина, как привык повиноваться всегда.
— Нишкни, Сокол. — Герасим поднимается.
Тишина немая. Только пощелкивает лед в ключе, над которым висит сивый хвост морозной испарины. Герасим идет, как пьяный. Ноги целы. Унты, туго перетянутые выше колен ремешками, не пропустили воды. Только пальцев не чувствует...
Герасим идет прямо на восход.
Под самым ухом хрипло воет Сокол. На грудь Герасима падают хлопья пены. Щелкают зубы обезумевшего от боли пса — и ухо распластано надвое... Но Герасим не выпускает лап. Останавливается, прижимается спиной к дереву, обнимает непослушными руками шею Сокола. Пес хрипит, рвет когтями спину и плечи, но хватка Герасима мертва: в нее вложены все надежды на жизнь. Скоро Сокол затихает. Герасим часто и прерывисто дышит, спотыкается и идет. Он не замечает, что Сокол как-то странно обвис, затих. Он замедляет шаг, ощутив на спине неприятный холод. Жуткая догадка колет сердце... Герасим пытается разжать пальцы и не может. Тогда он поднимает руки — Сокол обрубком дерева падает в снег. Герасим опускается на колени, прижимается окровавленной щекой к окоченевшей морде собаки...
А мороз усиливается. Сухая дымка крадется между деревьями. Герасим идет дальше, на ходу растирая руки снегом.
— Доберуся!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
На высоком холме одиноко стоит осевший набок массивный крест. Два продолговатых дома, опаленные зноем и присыпанные зеленой плесенью мха, приютились у подножия сопки; пирамидообразная церквушка, прикорнувшая в складках холма; около двухсот прокоптелых юрт; огромное озеро и гольцы.
Трудно сказать, сколько лет стоит крест на этой сопке. Он прибыл в гольцы из центра цивилизации, когда по затерявшимся следам казаков-землепроходцев в безвестную таежную глухомань, в неизведанные богатые земли — в сопки, русла рек и ручьев — двинулись представители власти, арендаторы и купцы-промышленники. Вслед за ними потянулись священники-миссионеры. Одни набрасывали царево ярмо на бродячие народы, другие с помощью Николая-угодника потуже стягивали его, однако не мешая языческому культу властвовать над душами приобщенных к христианской религии, так же как купцы и арендаторы не мешали местным князькам владеть тайгой, только выкраивали для себя львиную долю...
Но против воли тех и других в таежной глухомани прорастали добрые семена, занесенные русским народом...
Вот что об этом рассказывает одна из легенд.
Это случилось в те зеленые дни, когда дальний голец, за которым ночует солнце, был еще выше ростом, как олень в дни самых больших рогов. И люди звали его Большим Шаманом. Потому что каждый, чьи глаза посмотрят на его шапку перед заходом солнца, скажет — придет завтра дождь или снег в сопки или над тайгой будет висеть небо цвета ключевой воды: перед ненастьем Большой Шаман начинает хмуриться, закрывает свою шапку густыми облаками и прячется от глаз людей.
Была у Шамана дочь-река. Любил он глядеться в ее прозрачные воды. Выпустит солнце в тайгу и не сводит глаз с бегущей у своих ног, купает седые кудри в волнах цвета ясного неба. Но в середине дней зелени и цветов река начинала сохнуть. Жаркое небо выпивало ее волны. Тогда Большой Шаман начинал потеть, закипал мутными ручьями и поил свою дочь. Река ревела от радости, пугая сопки, бросалась ему на грудь и срывалась с ледяных камней, как кабарга с отстоя[12].
В такие дни и пришли на озеро русские лодки. Они не смогли подойти к берегу, где стояли юрты стойбища. Река подхватила их и понесла к Большому Шаману, чтобы бросить лодки на страшный порог и растерзать. Никто в стойбище не знал, как помочь русским. Но нашелся охотник, который придумал, как спасти их. Когда он выбежал из своей юрты с луком и стрелами в руках, русские были уже недалеки от гибели. Река несла их к камню, который был ростом в три юрты и висел на груди Большого Шамана. В него и пустил свою стрелу охотник. Камень оторвался, с грохотом упал в воду. От его удара волны вышли из берегов и выбросили русские лодки на землю.
Стрела охотника спасла от смерти пришедших из-за гольцов. И они в знак дружбы с хорошими людьми поставили этот крест.
Долго прожили пришедшие из-за гольцов в стойбище. Они охотились с его людьми, научили их добывать огонь, делать железные наконечники к стрелам. Теперь люди могли приготовить себе горячую пищу, согреть свое тело в дни снега и ветров, их стрелы стали сильными.
Потом пришли другие русские. Они привезли с собой бумаги, которые велели людям стойбища отдавать всю добычу царю. А когда они узнали, зачем поставлен этот крест, то пожелали вырвать его с корнем. Но злые люди лишь смогли сдвинуть его набок — сопка крепко держала то, что было оставлено с добрым сердцем...
Глава первая
1
Юрта из белоснежных оленьих шкур, с железной трубой вместо обычного дымохода, возвышалась среди десятка ободранных ороченских юрт, как белокаменный особняк в гуще захудалых провинциальных домишек. Вправо от нее и ниже сажен на двадцать по отлогому склону — огромное озеро. Оно начиналось у северной части хребта, здесь делало плавный поворот и, расширяясь, шло на запад. Противоположный берег тонул в утренней дымке, и только далеко на северо-западе поверх тумана проглядывали вершины гольцов, алые под солнечными лучами...
Юрты дымились всеми своими порами, точно все их нутро было наполнено дымом. Возле леса стояло десятка полтора конусов из жердья. Подъезжали туземцы на оленях, стаскивали вьюки, быстро набрасывали на эти скелеты шкуры. Суетились люди, шныряли собаки...
Исправник Салогуб отвел скучающий взгляд от окна и перевел бесцветные глаза на открытую дверь. В проеме виднелась длинная человеческая фигура в виде вопросительного знака в затасканном сюртуке. Человек что-то сосредоточенно писал. Скрипел дощатый стол, скрипела разбитая табуретка, скрипело перо, скрипела бумага.
— Имя у тебя, братец, какое-то насекомовидное: Шмель, — поморщился исправник и зевнул.
Шмель встрепенулся, плавно взмахнул пером и уставился на исправника плутоватыми серыми глазками. Лицо у Шмеля длинное и узкое, на нем такой же длинный нос. Казалось, кто-то в сердцах схватил его щипцами за переднюю часть лица и вытянул вперед так, что на месте остались лишь маленькие глазки.