Евгения Изюмова - Дорога неровная
В первое же воскресенье после «чествования» Колькиной первой зарплаты, Миша собрался на рыбалку и позвал Кольку с собой, и это парнишке было особенно приятно, потому что знал: Миша не очень жалует Коську, вруна и ябеду.
— Колян! На рыбалку поедем?
— А то! — Колька был рад несказанно: Мишу он тоже любил больше, чем Коську.
Колька шел рядом с крепким, уверенным в себе братом по спуску к Волге с гордо поднятой головой. Сонные улицы были безлюдны. У лодочной пристани отомкнули цепь лодки Мишиного приятеля. И тут из-за прибрежных кустов выскользнул человек, тихо произнес:
— За окунями собрались?
Миша вздрогнул, оглянулся и широко улыбнулся:
— Нет, за лещами. Здравствуй, товарищ, — и он затряс обеими руками ладонь незнакомца, потом помог ему сесть в лодку. Колька сидел уже на корме у руля и во все глаза смотрел на человека, который совсем не был похож на рыбака.
Миша оттолкнул суденышко от берега, прыгнул и сам в лодку, устроился на средней банке за веслами и начал сильно выгребать на самый стрежень реки, наказав Кольке править к Богословской слободке, что раскинулась возле Ипатьевского монастыря.
Колька молчал: надо будет, Миша сам все расскажет. Поэтому он просто разглядывал незнакомца, который был одет в черное драповое пальто, на голове — шляпа-«котелок». Он сидел, ссутулившись, на носу лодки. Так молча, без единого словечка, достигли противоположного берега, где незнакомец высадился. Он пожал на прощание руку Миши, кивнул приветливо головой Кольке, потом оттолкнул сильным толчком лодку от берега и пошел, не оглядываясь, прочь.
— Ну а теперь надо и рыбки наловить, — поплевал Миша на ладони и налег на весла.
— Миш, а кто это был? — не выдержал Колька.
— Хороший человек. Но ты его не видел. Понял, нет ли?
— Чего не понять? Понял.
Миша оглядел небо, досадливо крякнул:
— Эх, а рыбки-то, пожалуй, и не наловим, вишь — светает, — и поторопил. — Ты правь к острову, правь.
Они, и, правда, зря просидели у реки в тальнике целый день — клев был упущен. Но Колька не жалел об этом, потому что такие дни общения с Мишей выпадали ему редко: брат последнее время часто вечерами уходил куда-то, случалось, что и в воскресенье исчезал из дома. В тот день Миша многое поведал Кольке. Не всё парнишке было непонятно, но главное усвоил крепко: большевики — есть такая партия — за народ. И что помогли они ночью одному из членов этой партии.
Перед тем, как отправиться домой, Миша предложил:
— Давай скупнемся, жарко, — и он выбрал из воды леску, потом взмахнул веслами, отгоняя лодку на глубину.
Колька сделал вид, что у него клюет, стал внимательно следить за поплавком. Стыдно сознаваться, но плавать Колька не умел. Миша отгреб подальше от берега и, ухнув, прыгнул в воду. Чего бояться? Рыбы все равно нет. Колька, нахохлившись, по-прежнему сидел на корме, держа удочку в руке. Миша понял: брат не умеет плавать. Волжанин, а не умеет плавать!? Стыдоба! Миша усмехнулся и вдруг выпрыгнул из воды, схватил Кольку за рукав и сильно дернул. Колька завалился на борт, лодка накренилась, едва не черпнув бортом воду, а мальчишка не удержался, как был в одежде, так и плюхнулся в реку, забарахтался отчаянно, заколотил руками по воде. Миша плавал рядом и посмеивался:
— Ниче, братишка, захочешь жить — выплывешь!
Колька уходил под воду, выныривал, но… не тонул, держался на воде. Держался!
— Колян, дрыгай ногами-то, дрыгай, — советовал Миша. — Чёртушка этакий, руки выбрасывай, как я, смотри! — кричал он Кольке.
Но Колька ничего не видел и не слышал, бил руками по воде так, что брызги летели в стороны на десяток метров, но держался на воде. И возликовал:
— Плыву! — он поднял над головой торжествующе руку и тут же ушел под воду, наглотался ее, речной, фыркал и смеялся.
— Ну, давай в лодку, — Миша помог брату забраться на судёнышко, и тот рухнул на дно, враз обессилев.
У Кольки все плыло и качалось перед глазами. Потом вдруг стало что-то ворочаться и булькать в животе, подступила тошнота. Колька с трудом приподнялся, подтянулся к борту, свесил голову вниз. Миша, усмехаясь, выбирал камень, служивший якорем, вспомнил, как его самого учили плавать: сбросили, как щенка, с баржи-беляны, груженой лесом, что приведена была Саввой Прохоровичем с верховьев Костромы и пришвартована у пристани перед разгрузкой.
— Ничо, — Миша похлопал брата по спине. — Пока плывем, ты еще и обсохнешь. Подвинься-ка, я за весла сяду, — он заработал веслами поочередно, разворачивая лодку носом к противоположному берегу, туда, где был дом. Лодка ходко пошла вперед, Миша запел: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету. Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту…» Неожиданно оборвал песню, замолчал, греб мощно и умело, а за бортом журчала вода.
Колька лежал на корме, смотрел на голубое небо, все в белых легких облачках, и слезы текли по его щекам. То ли от радости, то ли от обиды. И вдруг Миша на самом стрежне, откуда до берегов не достигает ни единого звука, неожиданно сменил песню: «Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас всюду гнетут! В бой роковой мы собрались с врагами, нас еще судьбы безвестные ждут. Но мы поднимем гордо и смело знамя борьбы за рабочее дело, на бой кровавый, святой и правый, марш-марш вперед, рабочий народ!»
Колька вздрогнул: эту песню он слышал впервые. Ух, какая торжественная и в то же время боевая песня! Колька сразу перестал жалеть себя — до того бодро звучала песня. Вот бы ее с ребятами на заводе спеть! Слезы сразу высохли, и он представил, как будут играть в казаки-разбойники, он будет командиром во время обороны крепости, встанет на самый край рова и запоет: «Вихри враждебные веют над нами!» Он сел и восхищенно сказал:
— Ух, ты! Вот это песня!
— Да, славная песня, — ответил Миша. — Не вздумай эту песню петь, она запрещённая, могут за нее арестовать, понял, нет ли?
— Как это? — Не понял Колька. — Как это — запрещённая? Кто ж может песню запретить? Песня, она… — долго думал, с чем сравнить песню, и выпалил, — Песня — как птица. Ее не поймаешь и в кутузку не посадишь!
— Зато тебя или меня, или батю, к примеру, за песню могут фараоны в кутузку упрятать. Понял, нет ли?
Колька затряс утвердительно головой: понял!
Вечером, поужинав, Михаил, ушел из дома, предупредив, что вернется поздно.
— Женихается, наверное, — вздохнула мать и тут же вспомнила Клавдиньку: где она, как она? Уж два года, как убежала из дома, но так и не шлет вестей.
Отец нахмурился, однако, ничего не сказал, ночью же, когда в доме все затихли, он долго ворочался в постели, наконец, вымолвил:
— Ты бы, Таня, поговорила с Мишей. С нехорошими людьми он связался, с какими-то социлистами. Мне об ентом квартальный наш, Денисыч, сказывал из уважения.
Денисыч, квартальный полицейский Осипов, приходился Смирновым кумом: Константин крестил его дочь Машутку. Осипов крепко уважал Константина за домовитость, благочестие и покорность начальству, а Татьяна нравилась ему тихим спокойным нравом и господскими манерами. Любил он и цыганят-мальчишек (у квартального росли две дочери), и зла Смирновым не хотел, потому, как узнал, что Мишу внесли в «черный список» как социал-демократа по доносу одного из агентов, так сразу предупредил об этом Константина.
Татьяна, выслушав мужа, ахнула:
— Что ты, что ты, отец! — она перекрестилась. — Не может этого быть! Да ведь за такое и на каторгу сошлют. Бергот сказывал своей жене, что это все цареубийцы затевают, крамольники страшные. И Миша с ними? Ох, Господи, да как же так?
— Вот и поговори с ним. Он с тобой-то помягче. А то Денисыч сказал, что уже девять социлистов арестовали. Типографию, или как там ее, ищут, где смутьянскую газету печатают, а я у Миши давеча на рукаве рубахи видел темное пятно, сажей не сажей, а чем-то черным мазнуто. Поговори с ним, Таня, Миша ведь с тобой всегда советуется.
В темноте не было видно, как Смирнов дернул досадливо головой: старший сын и впрямь чаще советовался с матерью, чем с ним. Но Татьяна не успела поговорить с Мишей.
Второго июня 1915 года по Костроме прокатился слух, что забастовали рабочие прядильной фабрики, а через три дня прекратили работу рабочие Большой Костромской льняной мануфактуры и двинулись к мануфактуре братьев Зотовых, где работали все Смирновы. Так началась знаменитая Костромская стачка, длившаяся пять дней.
Рабочие начали с экономических требований, а кончили политическими, и одним из них было — освобождение арестованных товарищей, которые передали властям требования рабочих. Полиция и солдаты открыли по демонстрантам огонь в Михинском сквере. Он ударил по людям, скосил разом более полусотни людей. Тех, кто уцелел в первых рядах, тут же схватили казаки, остальные демонстранты бросились врассыпную.
Константин прибежал домой в сильном волнении: он сам видел Мишу среди зачинщиков, среди тех, кто призывал бросить работу, а когда отец потребовал, чтобы он ушел от смутьянов, Миша засмеялся и отвернулся. Но в глубине души Смирнов гордился сыном: вот какой — молодой, а смелый, и люди его уважают. Одно было непонятно Смирнову: чего сыну не хватает? У них есть дом, и они не живут, как другие, в общей казарме, заработок неплохой. Начальство Константина ценит, вот и Коську по его просьбе мастер пристроил в рассыльные при конторе, не сидит в пыли, как отец, не парится у котлов, как Колька. Правда, эта услуга обошлась Константину в месячный заработок, да сколько водки споил Проклятычу, чтобы Коське работу полегче нашел, а потом, даст Бог, и Кольку в контору как-нибудь определят, он ведь шустрее, чем Коська, башковитее. Вот и Мишу на фронт не взяли, хоть и возраст подошел: хозяева похлопотали за своих рабочих, ведь заказов военных много. А Миша взял и связался с бунтовщиками. Зачем? Чего ему не хватает?