Виктор Авдеев - Рассказы о наших современниках
— Горячая у вас работа, — сказал он, вернувшись от печи.
Платон промолчал.
— Не зябнем, — усмехнулся инженер и повернулся к сталевару. — Так договорились, Аныкин?
Художник еще раз пристально, каким-то особенным взглядом окинул Платона. Платон — в грязной брезентовой робе, грубых ботинках, с очками-консервами над захватанным, продымленным козырьком кепи — показался ему невзрачным: только плечи широки. «Как же мне рисовать его? На фоне этого огромного мартена? Получится вроде… кочерги у печки, А где характер?»
— Я с удовольствием напишу… портрет Платона Алексеевича, — слегка кашлянув, сказал Кадаганов. — Вообще-то я пейзажист, на заводах бываю редко… Итак, назначим первый сеанс на ближайшее воскресенье?
Платон переступил с ноги на ногу.
— Да… можно будет.
— Я вам оставлю свой адрес, телефон. Какое время выберем? Ну… одиннадцать часов. Не возражаете? Самое хорошее освещение. Разумеется, оденьтесь… — Кадаганов сделал такой жест руками, словно разглаживал борта пиджака. — Значок лауреатский не забудьте. Обратно я вас отвезу на машине, у меня дочь водит: настоящий шофер.
— У Платона свой мотоцикл, — сказал инженер. — Купил на премию.
На выход Кадаганов пошел другим путем: сменный предложил ему осмотреть прокатный цех.
К молодому бригадиру подскочил подручный Василий Шиянов, толстощекий, толстогубый парень с густым белявым чубом и усиками, словно нарисованными кислым молоком. Шиянов щеголял шелковыми рубашками, считался «первой клюшкой» в заводской хоккейной команде и еще был известен тем, что сразу и безапелляционно устанавливал обо всем свое мнение: что бы потом ни случилось, его невозможно было переубедить.
— Видать, Кадаганов — это, брат, авторитетный художник, зарабатывает — дай бог каждому, ну и, понятно, «клюкает». Я сам его какую-то картину видал в Третьяковской, не помню про что. Вроде комбайн там, колхозницы, цветочки. Ты, Платон, потребуй, чтобы он срисовал тебя в шляпе, сигару купи, а то, вот увидишь, заставит еще спецовку надеть.
К своему стыду, Платон не мог вспомнить ни одной картины Кадаганова. Назавтра он работал в ночной смене и решил днем не спать, а еще раз съездить в Третьяковскую галерею, посмотреть, а то неудобно будет перед художником.
— Ладно. Оракул! — усмехнулся он подручному. — Ну-ка, берись вон лучше за лопату.
II
Падающий снежок садился на фару мотоцикла, на воротник полудохи, на руки Платона в кожаных перчатках, цепко державшие руль: сталевар уверенно несся по нарядным московским улицам. Впереди показался Белорусский вокзал, бронзовый монумент Горького, матовые фонари вокруг, побелевшие от снежных хлопьев липы, клены. Красный рубиновый глаз светофора преградил путь, и Платон стал рассматривать памятник. Интересно, лепит ли Кадаганов? Или только рисует? Надолго ль затянется все это дело с портретом? Может, зря он согласился.
Вспыхнул спокойный зеленый свет, и весь табун скопившихся автомобилей ринулся на мост.
Вот высокий серый дом за чугунной оградой. Платон оставил мотоцикл в подъезде и поднялся в лифте на восьмой этаж.
— Вы точны, — встретил его в передней Кадаганов. Он был в просторной синей вельветовой спецовке с большими накладными карманами, в фетровых бурках. — Точность — это свойство работоспособных людей. Раздевайтесь. Как нынче погода? Холодно?
— Не очень. Снежок.
На улице, несмотря на декабрь, было просто тепло, но, попав в квартиру художника, Платон как бы потерял самого себя и отвечал не то, что чувствовал, а что, ему казалось, требовала вежливость. Ведь Кадаганов тогда пришел к ним в цех изрядно озябший. Это он, Платон, может потный, раздетый выскакивать от раскаленного мартена на мороз и расхаживать по двору.
Мастерская у художника оказалась просторной, метров на двадцать.
«Ого, — подумал Платон. — У нас комната на всю семью куда меньше».
У дальнего окна перед мольбертом стояла тонкая гибкая девушка в синем берете и в серых брюках и, поджав губы, рисовала. Наверно, та самая дочка, что машину водит. Почему-то Платону стало неприятно, и он внутренне замкнулся. За всю жизнь его никогда и никто не рисовал, и он толком не представлял себе, каково будет его положение. Что это: почетно или смешно — сидеть неподвижно, как перед объективом фотоаппарата, не сморгнув глазом?
— Знакомьтесь. Моя дочь Лариса. Девушка тряхнула светло-рыжими волосами и неожиданно крепко, по-отцовски, пожала его руку.
— Вы тоже художница? — спросил Платон. Ему хотелось показать девушке, что она для него ровно ничего не значит, пусть рассматривает его сколько угодно, он чувствует себя вполне свободно.
— О, да еще какая! — с неуловимой иронией сказал Кадаганов. — Я не помню года, в который бы она хоть… разок да не взяла в руки палитру. Между прочим, знаете, Платон Алексеевич, почему моя дочь сейчас в мастерской? Хотела на вас посмотреть. Говорит, не видела еще знатных сталеваров.
— Ничего, папка, не мог придумать остроумнее? — засмеялась девушка, нимало не смутившись. — Признайся, ведь ты любишь, когда я торчу перед мольбертом?
Что она рисовала — Платон не разобрал. Знакомясь, он вообще на Ларису Кадаганову взглянул мельком и, если бы его спросили, какая она, не ответил бы.
Художник приготовил кисти, холст и начал усаживать Платона: то Кадаганов отодвигал его кресло от окна, то приподымал Платону голову, то поворачивал и заставлял смотреть вбок, то поправлял галстук, волосы.
«И чего вертит? — с досадой подумал Платон. — Не все равно, как нарисовать? Освещение ему какое то надо, поза. Все портреты одинаковые. А тут еще эта девчонка рассматривает меня, будто я восковой «Жора» на витрине магазина».
Сеанс начался.
Сталевар представил себя — красного, надутого, в шелковой шуршащей рубашке, в новеньких желтых туфлях, в которых, как это часто случается с новой обувью, жарко было ногам. Плечи у него и без того широкие, а тут еще модный пиджак — это при его-то росте! «Таракан», — вдруг вспомнил он свою детскую кличку. — Только и есть, что брови да золотая лауреатская медаль на правом борту».
От непривычного напряжения члены его быстро онемели, захотелось переменить позу. Чтобы отвлечься, Платон стал смотреть в окно. Над белыми крышами домов с бесчисленными пеньками труб висело желтовато-серое московское небо. Снежок прекратился, и в холодной дали явственно виднелся освещенный солнцем силуэт тридцатипятиэтажного здания университета на Ленинских горах. Совсем близко с ревом пронесся самолет, тень его промелькнула в комнате и мячом покатилась по зданиям.
Взгляд Платона перешел на стены мастерской. Повсюду висели портреты в рамках, деревенские виды, пожелтевшие от времени гипсовые маски, слепки уха, ноги. Внимание его остановила картина в золотом багете, и он обрадовался. Эту самую картину, только куда больше, он видел позавчера в Третьяковской галерее: стена спелой ржи, знойное небо, комбайн сыплет из бункера ядреное зерно в автомашину, а со штурвальным разговаривает женщина с планшетом, наверно агроном.
Спина у Платона совсем одеревенела, правая рука, лежавшая на подлокотнике кресла, затекла. Как это обычно бывает в тех случаях, когда нельзя двигаться, у него то вдруг начинала чесаться бровь, то мучительно зудел нос. «Скоро ли перерыв?» — не без тревоги подумал он. И тут Платона внезапно поразило резко изменившееся лицо художника: глаза стали пронзительней, во всем облике проглядывало что-то властное. Кадаганов то в упор взглядывал на Платона, словно отыскивал в нем что-то особенное, заметное лишь ему, то, казалось, весь углублялся в холст, и рука его энергично водила кистью: художник работал.
— Довольно, папа! — громко и весело сказала Лариса, — Ты совсем замучил своего натурщика. Посмотри, он сейчас упадет.
— Разве давно работаем? — словно очнулся Кадаганов. — Что ж, можно и передохнуть. Устали, Платон Алексеевич?
— Ничего, — сказал Платон и с удовольствием распрямил спину, поднялся на ноги. «Целую смену у мартена простаиваю — и хоть бы что, а тут час еле высидел». Ему хотелось посмотреть, каким он вышел на портрете; подойти сталевар не решился.
— А ну, папка, покажи, что у тебя получается?
И Лариса важно остановилась перед холстом, скрестила руки на груди. Глаза ее, рот приняли забавное сосредоточенное выражение, и раза два она остро, совсем по-отцовски взглянула на Платона, сравнивая «натуру» с рисунком.
— Ой, какие у вас уши оттопыренные! — вдруг сказала она и пошла к окну мыть кисть в скипидаре.
Кадаганов укоризненно покачал головой ей вслед. Платон теперь решился приблизиться к мольберту. Его ожидало разочарование: никакого портрета, собственно, еще не было. На холсте лишь были грубо намечены цвет волос, щек, подбородка, но контур обрисован правильно, а уши действительно оттопыривались. Платон сам не знал, что у него такие уши: надо рассмотреть дома в зеркале.