Юрий Авдеенко - Дикий хмель
— Так выпьем за наших прапрапрабабушек и прапра... этих дедушек, — со слезой в голосе предложил сосед Гриша.
...Потом мы с Буровым мыли посуду. Сания уже спала. И выварка не булькала на плите, только пахло, как в бане. Я полоскала тарелки в чашке с кипятком. А Буров — холодной водой под краном.
— Рассказать заграничный анекдот?
— Да, — сказала я. — Люблю анекдоты.
— Один врач-гинеколог, работавший в родильном доме, ушел в отпуск. Вернулся через месяц. Делает обход палаты. Вдруг в изумлении останавливается: на одной из коек лежит мужчина.
«Боже мой, как вы сюда попали?»
«Сэр, все началось с мытья посуды».
3— Люська, ты умеешь хранить тайну? — спросила я.
Она вытаращила на меня глазищи. Обиделась. Моя наивность показалась ей бестактной.
Я никак не могу привыкнуть к ее новой прическе — короткой стрижке под мальчика. Смотрю и не узнаю. Раньше у Люськи были волосы длинные, чуть ли не до пояса. Густые. Зависть всей фабрики. Она носила их в пучке, пронизанном заколками. Где-то в середине рабочего дня любила вдруг вынуть заколки, тряхнуть головой, волосы рассыпались тогда по ее плечам, спине. И смотреть на это можно было только со вздохом. Люська же понимала, какая редкость такие волосы. Говорила почти с открытым хвастовством:
— Пусть отдыхают.
Вчера она подменяла кого-то на «фортуне», спускала детали кроя. А рядом, за ее спиной, моторчик работал. Хорошо, что маломощный. Вертел ленту медленно. Люська, как обычно, вынула шпильки, тряхнула головой, радостно, гордо. Вдруг чувствует, кто-то схватил ее за волосы, тянет книзу.
— Девчонки, пустите, — не поворачиваясь, кокетливо сказала она.
Не пускают. Наоборот, настойчиво, теперь уже до боли тянут ниже и ниже.
Люська раздражительно:
— Пустите, говорю.
Обернулась. И увидела с ужасом, что волосы под диском исчезают, мотор и их, как нитки, наматывает. Закричала Люська не своим голосом:
— Ай-я-яй!!!
Прасковья Яковлевна, которая оказалась ближе всех к Закурдаевой, не растерялась. Надавила красную кнопку. Мотор заглох. Но Люська визжит с перепугу, не умолкает.
Прибежала мастер наш — тетя Даша. Лицо белое — мел мелом. Схватила ножницы, благо они почти возле каждой машины есть, и высвободила Люську, отрезав волосы уже выше плеч.
Люська ревела: жаль волосы, а может, просто от страха. Ее успокаивали, поили водой. Она всегда подкрашивала ресницы и веки очень сильно, потому лицо ее стало черно-фиолетовым от краски. И это само по себе действовало на всех удручающе.
Тетя Даша повторяла и повторяла:
— Сколько раз говорила, сколько раз говорила: работайте с покрытым верхом, работайте с покрытым верхом...
Но ее никто не слушал, все сочувствовали Люське.
Пришли механики, сказали, волосы не обязательно было отрезать, следовало заставить мотор вертеться в обратную сторону.
Но теперь это было все равно что махать кулаками после драки.
Иван Сидорович брызгал слюной, кричал на механиков — молодых, сопливых ребят:
— Под суд отдам, неслухи! Третьего дня предупреждал: накройте мотор чехлом!
«Неслухи» в буквальном смысле не слушали Доронина, возились с мотором, присев на корточки.
Люська расстроилась, не смогла дальше работать, тетя Даша отпустила ее домой.
И вот я смотрю на Закурдаеву, и мне кажется, что прическа «под мальчика» ей больше к лицу. Она молодит ее. Для женщины это всегда важно.
Обеденный перерыв на исходе. Кое-кто из девчонок уже вернулся к машинам. А мы стоим с Люськой возле аквариума, где между камней и водорослей плавают золотые рыбки.
— Я умею хранить тайны, — отвечает Люська сдержанно, но глаза выдают любопытство. И я начинаю колебаться: говорить или не говорить?
Решаюсь:
— Он сделал мне предложение.
Люська жмурит глаза и трясет головой, словно ей что-то мерещится. Потом обнимает меня, шепчет на ухо:
— Поздравляю.
— Спасибо. — Мне легко и радостно. Можно подумать, тайна давила меня.
— Люська, — говорю быстро, — но ведь я совсем босая.
— В каком смысле? — деловито спрашивает она.
— На зиму нет ничего.
— Тебе надо купить сапожки.
— Купить... Видела вчера в магазине, но они же страшней войны.
— Это ерунда, — шепотом отвечает Люська. — Моя мамочка работает в комиссионке. Оторвем парижские. Деньги-то есть?
— Сорок рублей.
Люська щелкает языком, чуть кривится:
— С сороковкой на парижские не прицелишься. Возьми рублей тридцать в кассе взаимопомощи. Десятку я займу...
После работы едем к ее матери в комиссионку.
Я в первый раз вижу Люськину маму. Она, конечно, красивая женщина. Но уже немолодая. И лицо, как маска. Видимо, от кремов и грима. Кинула на меня — сверху вниз — взгляд, грустный и немножко завистливый. Сказала:
— Подъем высокий. Нужно на «молнии». Есть итальянские темно-коричневые. Парижских нет.
— Итальянские тоже хороши.
Люська говорит:
— Они некачественные. А тебе придется ой-ой-ой сколько платить.
— До весны дохожу? — легкомысленно спрашиваю я.
— Как ходить! — улыбается Люськина мама. Улыбается одними глазами. Лицо ее неподвижно. Если всю жизнь так улыбаться, морщинок не будет никогда.
Говорю:
— Я беру.
— Не торопись, — советует Люська. — Зайдем еще. Мама будет иметь в виду.
— Сейчас сезон, — как-то неопределенно говорит Люськина мама. — Приносят мало. Итальянские сапоги модные. Совершенно новые. Обратите внимание, как элегантно сидят они на ноге.
— Беру, — повторяю я.
— Пожалуй, стоит, — соглашается Люська.
Мы выходим из магазина через черный ход. Идем мокрым, грязным двором, освещенным лишь чуть-чуть светом, падающим из окон дома.
— Тебе повезло, — говорит Люська.
Я удивляюсь:
— Сама же говорила, парижские лучше.
— Я не про сапоги, — качает она головой. — Буров — мужчина стоящий.
Мне хорошо от этих слов. Хорошо...
4Рассвет не приходил. Но часы уже были утренние. Я догадывалась: чаще проносились машины, окна в соседнем высоком доме, который стоял через дорогу, светились многие.
Лежала с открытыми глазами, рядом, согнувшись калачиком, легко и спокойно дышал Буров. Впервые после смерти мамы я просыпалась в этой комнате не одна. Мне всегда было хорошо, когда мама была рядом. И в то утро за долгие-долгие месяцы от меня впервые отступилось противное чувство одиночества. Хотелось встать. Хотя я точно знала, что вставать так рано не обязательно. Выходной день. На работу только завтра. Я слышала, вступающим в брак дают три выходных дня. Но Буров вчера сказал:
— Не будем афишировать свои отношения на фабрике. Новости имеют способность распространяться сами по себе.
— Тебе стыдно, что я рабочая? — спросила я.
— Мне стыдно, что ты задаешь такой глупый вопрос.
— Вопрос нормальный и очень жизненный. Гораздо приятнее сказать: моя жена актриса, студентка МГУ или дочь академика.
— Мне достаточно того, что моя жена красавица.
— Красавиц много, — возразила я, разумеется покраснев, увы, от тщеславия.
— Не женщинам судить об этом.
— Ты забываешь о равноправии.
— Женщины весьма вольно толкуют это слово. И я за равноправие общественное, политическое, социальное. Но штопка белья, мытье посуды — это удел женщины.
— Их призвание, — иронизировала я.
Буров спокойно возразил:
— Нет, удел. Так было всегда. Даже в каменном веке. Мужчина охотился, добывая пищу... Женщина рожала детей, поддерживала в пещере очаг. Вам же про это рассказывали в школе.
— Я не помню всего, что мне рассказывали в школе. Всегда была невнимательной. Многое отскакивало от меня, как мяч от пола. Но я хорошо помню, что сейчас не каменный век. И женщины сами добывают себе пищу.
— Лично я могу об этом лишь сожалеть.
— Какое благородство! Хотела бы я знать, как мы прожили бы на твою редакторскую зарплату, если я за своим конвейером зарабатываю в два раза больше. Может, поэтому ты и не хочешь свадьбы?
Если бы мне пришлось начать жизнь вновь, вот этого я бы не повторила.
Он изменился в лице. Побледнел. И даже осунулся. Сказал, нет, выдавил слова, как пасту из тюбика:
— Я не люблю церемоний.
— А я люблю.
— Тогда тебе надо выходить замуж каждый год. Надо всегда делать то, что любишь.
Этот разговор был вчера. Вчера вечером.
Мы шли тогда Сокольниками. Мимо Оленьих прудов. Вода в них была тусклая, свинцовая, побуревшие листья плавали, точно детские кораблики.
— Я не собираюсь выходить замуж каждый год. У меня другие планы.
— План — залог прогресса.
— Залог прогресса? — переспросила я, предоставляя ему возможность выговориться.
Но он не клюнул на эту удочку. Я наболтала много лишнего. Наверное, потому, что не знала, совсем не знала, люблю Бурова или нет. За всю свою жизнь я любила только одного человека — мать! К Бурову у меня были совсем другие чувства. Любовь ли это? Все-таки не может быть, чтобы родную мать и чужого мужчину можно было любить одинаково.