Венедикт Ерофеев - Москва – Петушки
— Это Усад, да?
А он (совсем неожиданно) вытянулся передо мной в струну и рявкнул: «Никак нет!!» А потом — а потом пожал мне руку, наклонился и на ухо сказал: «Я вашей доброты никогда не забуду, товарищ старший лейтенант!..»
И вышел из поезда, смахнув слезу рукавом.
Усад — 105-й километр
Я остался на площадке, в полном одиночестве и полном недоумении. Это было даже не совсем недоумение, это была все та же тревога, переходящая в горечь. В конце концов, черт с ним, пусть «милая странница», пусть «старший лейтенант», — но почему за окном темно, скажите мне, пожалуйста? Почему за окном чернота, если поезд вышел утром и прошел ровно сто километров?.. Почему?..
Я припал головой к окошку — о, какая чернота! и что там в этой черноте — дождь или снег? Или просто я сквозь слезы гляжу в эту тьму? Боже.
— А! Это ты! — кто-то сказал у меня за спиной, таким приятным голосом, таким злорадным, что я даже поворачиваться не стал. Я сразу понял, кто стоит у меня за спиной. «Искушать сейчас начнет, тупая морда! Нашел же ведь время — искушать!»
— Так это ты, Ерофеев? — спросил Сатана.
— Конечно, я. Кто же еще?
— Тяжело тебе, Ерофеев?
— Конечно, тяжело. Только тебя это не касается. Проходи себе дальше, не на такого напал…
Я все так и говорил: уткнувшись лбом в окошко тамбура и не поворачиваясь.
— А раз тяжело, — продолжал сатана, — смири свой порыв. Смири свой духовный порыв — легче будет.
— Ни за что не смирю.
— Ну и дурак.
— От дурака слышу.
— Ну ладно, ладно… Уж и слова не скажи!.. Ты лучше вот чего, возьми — и на ходу из электрички выпрыгни. Вдруг да не разобьешься…
Я сначала подумал, потом ответил:
— Не-е, не буду прыгать, страшно. Обязательно разобьюсь…
И Сатана ушел, посрамленный.
А я — что мне оставалось? — я сделал из горлышка шесть глотков и снова припал головой к окошку. Чернота все плыла за окном, и все тревожила. И будила черную мысль. Я стискивал голову, чтобы отточить эту мысль, но она все никак не оттачивалась, а растекалась, как пиво по столу. «Не нравится мне эта тьма за окном, очень не нравится».
Но шесть глотков кубанской уже подходили к сердцу, тихонько, по одному, подходили к сердцу; и сердце вступило в единоборство с рассудком…
«Да чем же она тебе не нравится, эта тьма? Тьма есть тьма, и с этим ничего не поделаешь. Тьма сменяется светом, а свет сменяется тьмой, — таково мое мнение. Да если она тебе и не нравится — она от этого быть тьмой не перестанет. Значит, остается один выход: принять эту тьму. С извечными законами бытия нам, дуракам, не совладать. Зажав левую ноздрю, мы можем сморкнуться только правой ноздрей. Ведь правильно? Ну, так и нечего требовать света за окном, если за окном тьма…»
«Так-то оно так… но ведь я выехал утром… В восемь шестнадцать, с Курского вокзала…»
«Да мало ли что утром!.. Теперь, слава богу, осень, дни короткие: не успеешь очухаться — бах! Опять темно… А ведь до Петушков ехать о-о-о-о как долго! От Москвы до Петушков о-о-о-о как долго ехать!..»
«Да чего „о-о-о-о“! Чего ты все „о-о-о-о“ да „о-о-о-о“! От Москвы до Петушков ехать ровно два часа пятнадцать минут. В прошлую пятницу, например…»
«Ну, что тебе прошлая пятница?! Мало ли что было в прошлую пятницу! В прошлую пятницу и поезд-то шел почти без остановок. И вообще раньше поезда быстрее ходили… А теперь, черт знает что!.. У каждого столба останавливается и стоит, стоит — а зачем стоит? Уж прямо тошно иногда делается: чего он все стоит и стоит. И так у каждого столба. Кроме Есино…»
Я взглянул за окно и опять нахмурился.
«Да-а… странно все-таки… выехали в восемь утра… и все еще едем…»
Тут уж сердце взорвалось: «А другие-то? Другие-то что: хуже тебя? Другие — ведь тоже едут и не спрашивают, почему так долго и почему так темно? Тихонько едут и в окошко смотрят… Почему ты должен ехать быстрее, чем они? Смешно тебя слушать, Веня, смешно и противно… Какой торопыга! Если ты выпил, Веня, — так будь поскромнее, не думай, что ты умнее и лучше других!..»
Вот это меня уже совсем утешило. Я ушел с площадки снова в вагон и сел на лавочку, стараясь не глядеть в окошко. Вся публика в вагоне, человек пять или шесть, дремали вниз головой, как грудные младенцы. Я чуть было тоже не задремал…
И вдруг — подскочил на месте: «Боже милостивый! Но ведь в 11 утра она должна меня ждать! В 11 утра она уже будет меня ждать — а на дворе все еще темно… Значит, мне ее придется ждать до рассвета. Я ведь не знаю, где она живет. Я попадал к ней двенадцать раз, и все какими-то задворками, и пьяный вдрабадан… Как обидно, что я на тринадцатый раз еду к ней совершенно трезвый. Из-за этого мне придется ждать когда же, наконец, рассветет! когда же взойдет заря моей тринадцатой пятницы!»
— Впрочем, стоп! Ведь когда я уезжал из Москвы — заря моей пятницы уже взошла. Значит — уже сегодня пятница! Почему же так темно за окном?..
«Опять! Опять ты со своей темнотой! далась тебе эта темнота!»
«Но ведь в прошлую пятницу…»
«Опять со своей прошлой пятницей! Я вижу, Веня, ты весь в прошлом. Я вижу, ты совсем не хочешь думать о будущем!..»
«Нет, нет, послушай… В прошлую пятницу, ровно в 11 утра, она стояла на перроне, с косой от затылка до попы… и было очень светло, я хорошо помню, и косу хорошо помню…»
«Да что «коса»! Ты пойми, дурак, я тебе повторяю: день убывает, потому что осень. В прошлую пятницу в 11 утра, я не спорю, было светло. А в эту пятницу, в 11 утра, может уже быть совершенно темно, хоть глаз коли. Ты знаешь, как сейчас день убывает? Знаешь? Я вижу, ты ничего не знаешь, только хвалишься, что все знаешь!.. Тоже мне, сказал «коса»! Да коса-то, может, и прибывает: она, может, с прошлой пятницы уже ниже попы… А осенний день наоборот — он уже с гулькин ...!
Какой же ты все-таки бестолковый, Веня!» Я не очень сильно ударил себя по щеке, выпил еще три глотка — и прослезился. Со дна души взамен тревоги поднималась любовь. Я совсем раскис: «Ты обещал ей пурпур и лилии, а везешь ей триста грамм конфет «Василек». И вот — через двадцать минут ты будешь в Петушках и на залитом солнцем перроне смутишься и подашь ей этот «Василек». А все вокруг станут говорить: тринадцатый раз подряд мы видим один сплошной «Василек». Но мы ни разу не видели ни лилий, ни пурпура. А она рассмеется и скажет: «……»
Тут я почти совсем задремал. Я уронил голову себе на плечо и до Петушков не хотел ее поднимать. Я снова отдался потоку…
105-й километр — Покров
Но мне помешали отдаться потоку. Чуть только я забылся, кто-то ударил меня хвостом по спине. Я вздрогнул и обернулся: передо мною был некто без ног, без хвоста и без головы.
— Ты кто? — спросил я его в изумлении.
— Угадай, кто! — и он рассмеялся, по-людоедски рассмеялся…
— Вот еще! Буду я угадывать!..
Я обиженно отвернулся от него, чтобы снова забыться. Но тут меня кто-то с разгона трахнул головой по спине. Я опять обернулся: передо мною был все тот же некто без ног, без хвоста и без головы…
— Ты зачем меня бьешь? — спросил я его.
— А ты угадай, зачем!.. — ответил тот, все с тем же людоедским смехом.
На этот раз — я все-таки решил угадать. «А то, если от него отвернешься, он, чего доброго, треснет тебя по спине обеими ногами…»
Я опустил глаза и задумался. Он ждал, пока я додумаюсь, и в ожидании тихо поводил кулачищем у самых моих ноздрей. Как будто он мне, дураку, сопли вытирал…
Первым заговорил все-таки он:
— Ты едешь в Петушки? В город, где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее?.. Где…
— Да. Где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее.
— Где твоя паскуда валяется в жасмине и виссоне, и птички порхают над ней и лобзают ее, куда им вздумается?
— Да. Куда им вздумается.
Он опять рассмеялся, и ударил меня в поддых.
— Так слушай же. Перед тобою — Сфинкс. И он в этот город тебя не пустит.
— Почему же это он не пустит? Почему же это ты не пустишь? Там, в Петушках — чего? моровая язва? Там кто-то вышел замуж за собственную дочь, и ты…?
— Там хуже, чем дочь и язва. Мне лучше знать, что там. Но я сказал тебе — не пущу, значит — не пущу. Вернее, пущу при одном условии: ты разгадаешь мне пять моих загадок.
«Для чего ему, подлюке, загадки?» — подумал я про себя. А вслух сказал:
— Ну, так не томи, давай свои загадки. Убери свой кулачище, в поддых не бей, а давай загадки.
«Для чего ему, разъ...аю, загадки?» — подумал я еще раз. Но он уже начал первую:
«Знаменитый ударник Алексей Стаханов два раза в день ходил по малой нужде и один раз в два дня — по большой. Когда же с ним случался запой, он четыре раза в день ходил по малой нужде и ни разу — по большой. Подсчитай, сколько раз в год ударник Алексей Стаханов сходил по малой нужде и сколько по большой, если учесть, что у него триста двенадцать дней в году был запой».