Юрий Нагибин - Над пропастью во лжи
— Так я пойду, — печально сказала Леля и села на тахту.
Я старался дышать как можно ровнее, чтобы она не обнаружила притворства.
— Так я пошла, — горько-горько вздохнула Леля.
Мне было жаль ее. Какая же это тоска: ковылять в ботиночках на рыбьем меху в сырую мартовскую студь по серой каше снега, оскальзываться на облитых наледью тротуарах, трястись в метро, в тесноте влажно пахучих грубошерстных пальто. Тащиться грустными тоннелями на пересадку и снова вдавливаться в неопрятно-пахучую массу, забившую вагон, погружаться в смертную печаль окраины, где черные деревья, черный ветер и тонкие паровозные гудки, а потом вести бредовые разговоры со странными людьми, населяющими избирательный участок, наспех вписывая патриотические чувства и мысли сограждан в тот же маленький, в истертом коленкоровом переплетике блокнот, где учитывались скакуны, вуалехвостки, сапоги и лилии, — неуловимые, но единственно серьезные реальности, дающие пропитание Леле и маленькому ее сыну!..
И мне, как нередко случалось, — хотя, видит бог, я гнал от себя подобные мысли, — вдруг вспало на ум: что за странность гонит сейчас Лелю из теплоты родной жизни в холодную, тоскливую даль то ли государственного, то ли канцелярского безумия? Что означает все это?.. В назначенный день поднятые на ранье люди, поеживаясь от недосыпа и мартовской измороси, притащатся в дом на площади Журавлева и опустят в урну листочки с именем Сталина. Заранее известно, что явятся все сто процентов тех, кому положено явиться (Леля додумалась, что их будет больше ста процентов, но к этому я еще вернусь), что ни один из них не вычеркнет заветное имя в листочке, именуемом бюллетенем, скорее земля сорвется с орбиты; известно и другое: пусть кто-нибудь в мгновенном мазохистском помешательстве вычеркнет имя высокого Кандидата, все равно окончательный подсчет покажет: единогласно. Наконец, и это тоже всем известно, можно вовсе не тревожить бедных, усталых людей, а сразу объявить о единодушном избрании Кандидата. Но почему-то так не делают. В положенный срок, будто охваченные амоком, люди начинают бешеную пустопорожнюю суету, которая не могла бы стать неистовей, если б у Кандидата площади Журавлева появился соперник. Сотни людей, освобожденные от работы, но сохраняющие зарплату, мотаются по квартирам и проверяют списки избирателей с такой придирчивостью, словно имеют дело не с гражданами, собирающимися осуществить свое конституционное право, а с шайкой уголовников. Лучшее общественное помещение района драпируют плюшем, кумачом и бархатом, и там денно и нощно толкутся озабоченные, взволнованные бездельники — избирательная комиссия. Над подъездами многих учреждений, школ, домовых клубов зажигаются лампочки, образующие загадочное слово «Агитпункт», и там тоже полно людей, призванных, видимо, убедить сограждан, что Кандидат № 1 лучше, достойней, чем его абстрактные соперники. Все это гомозится с утра до ночи, беспрерывно звонят телефоны, куда-то мчатся машины и мотоциклы, ни дать ни взять — командный пункт во время решающего боя. Непонятно только, кого тут собираются побеждать? И как положено для решающего участка, здесь стаями бродят голодноглазые корреспонденты, вымаливая подачку у руководителей боя. Порой им бросают не кость, а нечто лучезарное и внематериальное, как божественное сияние, и они жадно растаскивают по редакциям призрачную добычу…
Но думать об этом не стоит, надо помнить о своей высокой цели и мужественно идти к ней сквозь бредовый туман, окутавший действительность. Я хочу приобрести «Москвич». Он должен избавить меня от страха расставания с домом. Когда возможность немедля повернуть назад будет всегда при мне, я перестану бояться не только окраин, но и пригородов, быть может, даже больших расстояний. Я смогу поехать туда с Лелей, а позже, когда утихнет чувство благодарности к ней, то и с какой-нибудь другой женщиной. Но сейчас мне неприятно думать об этом, я слишком заинтересован в Лелиной помощи, я набит признательностью, как колбаса салом, и хочу быть чистым в отношении Лели даже в мыслях.
Тахта чуть приподнялась, освобожденная от Лелиной тяжести. Послышались легкие шаги — только полные люди умеют ступать так скользяще-невесомо, скрипнула дверь — Леля вышла в коридор. Внимание — лишь бы не дрогнуло веко, не обмякли мышцы лица: Леля подглядывает в дверную щель, ей достаточно ничтожной приметы, чтобы со смехом ворваться в комнату и разоблачить мое притворство. Но я собран, как пограничник в секрете, и легкие шаги удаляются по коридору, затем негромко хлопает входная дверь. Леля отправилась в свой крестный путь.
Расслабляю, но не размыкаю веки, блаженно вытягиваюсь в опустевшей, теплой, уютной постели, теперь уже безраздельно принадлежащей мне, и вдруг чувствую по всему телу какой-то вполне материальный, упругий, радостный, долгий вздрог и странный, как рыдание, перехват гортани. Что это было? Что-то молодое, исполненное надежд и предчувствий, что-то не убитое жизнью, лишь загнанное далеко, но всегда готовое к пробуждению, всколыхнулось во мне, пронизало сладкой дрожью, сковало мгновенным спазмом и слезно-радостно отпустило.
Я заснул ненадолго, но спал в столь дивном, очищающем беспамятстве, что мне показалось, будто я проспал полдня. Нащупав часы на прохладной полированной поверхности тумбочки, я обнаружил, что не прошло и часа с Лелиного ухода.
Я стал быстро одеваться. Натянув поверх майки-безрукавки вязаный жилет с замшевой грудью, я вновь испытал горделивое счастье. Этот жилет мне дала радиопередача, которую я создал в самом начале избирательной кампании. Передача противопоставляла девственную чистоту и опрятность наших выборов грязи и бесчинству избирательной свистопляски в Англии. Я использовал большой кусок из «Пиквикского клуба», там кандидаты враждующих партий поливают друг дружку помоями — и буквально, и фигурально, избирателей спаивают, запирают в сарае, чтобы те не убежали. Передача имела громадный успех, мне заплатили повышенный гонорар, и я раздобыл эту дивную жилетку.
До возвращения Лели мне нечего было делать, но привычка работать по утрам толкала мои мысли в деловое русло. В который раз задумался я над таинственными словами Лели, что за Сталина должно быть подано больше ста процентов голосов. Я смутно угадывал за этим открытие, провидение неких мистических начал, которые должны сменить достигшее края, израсходовавшее весь свой немалый запас бытовое преклонение. Уже делались попытки преодолеть земные узость и отягченность: по праздникам в черноте московского неба плавал в скрещении серебристых лучей портрет Сталина в форме генералиссимуса, одаряя память лермонтовскими строчками: «По небу полуночи ангел летел»… Но это, конечно, ребячество, лишь робкий намек на возможности, таящиеся за гранью обыденности. Наиболее духовные из искусств: музыка и литература — должны найти новые, мистические формы подхалимажа. Если мне удастся решить задачу, предложенную Лелей, наступит новая эра, и мне достанутся все преимущества первооткрытия. Предпосылки были ясны: раз за обычных кандидатов голосуют сто или почти сто процентов избирателей, то, естественно, за Сталина должны голосовать больше ста. Быть может, следует проанализировать самое понятие «сто процентов» в плане бессилия цифр выразить чудовищный напор любви и благодарности?.. Не богато, и, похоже, кто-то уже шаманил в таком роде. В памяти мощно вырос Фомочка Рубцов, красавец и богатырь Фомочка, наш бывший сосед по квартире в Армянском переулке. Он заведовал подвальчиком «Медведь» на Арбате. Почти двухметрового роста, толстый, но статный, с жемчужными зубами, серыми пушистыми глазами и белесой тугостью коротких кудрей, Фомочка казался выходцем из былины. Особенно хорош он бывал, когда, напившись до потери сознания, лежал голый поверх белоснежной крахмальной постели, золотистый по телу, с курчавым рыжим пахом и меловым, скульптурно-ослепшим лицом, а вокруг, словно маленькие фавини, резвились четыре красавицы дочки. Царственная широта кутежей Фомочки привела его к растрате, он был исключен из партии, выгнан с работы и только чудом избежал тюрьмы. Тут как раз подоспели первые выборы, и наша квартира дружно отправилась голосовать. В осуществление полноты гражданских прав каждого избирателя насильно загоняли в кабину, откуда он старался скорее выскочить, чтобы его не заподозрили в попытке зачеркнуть кого-нибудь в бюллетене. Лишь один Фома Рубцов пробыл в кабине вызывающе долго, а затем вышел, гордо помахивая бюллетенем, поперек которого что-то было написано. Конечно, все догадались, что он написал: «Хочу Сталина. Фома Рубцов». После этого Фомочка, худея от нетерпения и надежды, стал ждать, когда Сталин, тронутый до глубины души его преданностью, прикажет вернуть ему чины и должности. Он так и не дождался награды и погиб под Москвой в начале Отечественной войны.