Юлиан Семенов - 49 часов 25 минут
— Диета и еще раз диета. А для вас — еще раз диета.
— Я понимаю, — отвечал Андрейка.
Но когда он пригласил Марью Петровну в ресторан, балерина чуть не лишилась дара речи. Андрейка съел три бифштекса, мазал хлеб маслом толщиной в палец и пил водку с улыбочкой и галантным придыханием. Под землей он ел еще больше. И так же много пил. Здесь, в блоке, пробивался углекислый источник: шипучий, крепкий и студеный. Андрейка набирал полную флягу и выпивал ее до дна. Потом он весело рыгал, чистил зубы спичкой и начинал рассказывать Ермоленко, который очень любил его слушать, о том, что такое «па-де-де» и как танцевали при дворе Марии-Антуанетты.
Строкач слушал Андрейку, посмеиваясь, а потом, когда тот на минуту остановился, крикнул:
— Э! Толик, который Петухов! Ты чего там?
Петухов молчал.
— Эй! — крикнул Строкач громче. — Ты что?!
Петухов по-прежнему молчал.
Тогда Строкач поднялся и пошел в дальний угол, к маленькой жиле, на которой работал Петухов. Он прошел совсем немного и увидел жилу. Она белела на фоне черной гранитной породы, эта маленькая кварцевая золотоносная жила. Петухов стоял на коленях и тер локтем что-то лежавшее у него под ногами. Строкач опустился рядом с Петуховым и спросил:
— Что с тобой, парень?
Толик Петухов поднял на бригадира Строкача зеленые остановившиеся глаза и тихонько засмеялся.
— Глянь, — сказал он и поднял локоть.
Там, на земле, лежал огромный самородок. Он блестел в свете карбидки, потому что Петухов очистил его слюнями от кварцевой и гранитной пыли.
— Мой, — сказал Петухов. — Мой камушек. Я нашел...
Строкач поднялся с колен и попросил:
— Встань, парень.
— Сейчас.
— Встань, — попросил Строкач. — Встань, Толик.
Петухов поднялся, держа в руках самородок. Он держал его всеми пальцами, прижимая к груди. Петухов смотрел на Строкача и улыбался счастливой, отрешенной улыбкой. Тогда бригадир крякнул и ударил Петухова наотмашь по скуле. Раскинув руки, парень упал. Самородок глухо брякнулся о гранит.
Строкач боялся только одного. Он боялся, что сюда подойдет Сытин. И поэтому Строкач повторил шепотом:
— Поднимись, Толик, я прошу тебя.
Петухов броском вскочил и кинулся на Строкача, опустив голову. Строкач схватил его за лацканы спецовки и снова ударил. И парень упал бы, но Строкач держал его за лацканы.
— А теперь уходи, — все так же шепотом сказал Строкач.
У Петухова затряслось лицо, и он сказал:
— Я всем по кусочку отломлю, не думай...
И тогда Строкач снова ударил парня. Петухов начал пятиться к люку, ощупывая ногами породу позади себя. Строкач ждал, пока он начнет спускаться вниз, на нижний горизонт, на 218-й квершлаг. Петухов начал спускаться медленно и тихо, словно боясь разбудить кого-нибудь. И он все время неотрывно смотрел на Строкача. Когда его голова скрылась, Строкач отшвырнул ногой самородок и пошел к своим.
Андрейка все еще рассказывал про танцы, которые танцевали у Марии-Антуанетты. Он рассказывал слово в слово так, как вчера объясняла Марья Петровна.
Строкач присел рядом со всеми и начал жевать сухой хлеб.
— Что? — спросил Ермоленко.
— С брюхом у него плохо, — ответил Строкач.
Все помолчали. Потом Строкач кашлянул и сказал:
— Ребята, около маленькой жилы — видимое золото. В самородках. Надо его собрать в каски и оттащить наверх, чтоб не растерялось. Ты оттащи, Ермоленка, ладно?
— Ладно.
— Дотащишь? Там килограмм двадцать.
— Дотащу.
— А я все-таки не наелся, — вздохнул Андрейка и отломил еще один кусок хлеба. Он густо намазал его маслом, отрезал толстый ломоть колбасы и попросил Сытина:
— Антоша, подай соли.
— Чудак, — ответил Сытин, — тебе ж Мария-Антуанетта соли есть не велит, сам говорил.
— В шахте можно. Она с потом выйдет.
Сытин пожал плечами и протянул ему газетный кулек с солью.
— Нет, — сказал Андрейка, — с рук в руки соль передавать нельзя: поссоримся.
Строкач вдруг засмеялся и сказал:
— Вам можно с рук в руки соль передавать. Вы не поссоритесь.
Андрейка посмотрел на Строкача и тоже засмеялся.
— Ладно, — согласился он, — давай.
И он взял кулек и стал посыпать крупной белой солью красную кровяную колбасу.
Через десять минут после того, как ушел Ермоленко с золотом, Строкач поднялся и пошел к своему буру, чтобы продолжать работу. Но он не сделал и трех шагов, как остановился, услыхав над головой какой-то треск. Он поднял голову — и сразу же зажмурился, так страшно было то, что он увидел. И еще он увидел лицо Андрейки, искаженное ужасом, а потом настала темнота...
СУББОТА, 21.02
— Вот и главный ты инженер, — сказал старик Сытин, сняв с костра котелок с ухой, — и годами ты моложе сына мово, и холостой, и умный, и добрый, а нет тебе удачи в охоте. За всю зорьку — чирок. А почему так? Мне-то этот вопрос, мил-душа, ясен. Худой ты, а к худому утка не летит. Она тоже, Егорыч, начальство чует. Ну, и забавляет его, начальство-то. А в России начальника легче всего по брюху определить. Какой начальник без брюха? А у тебя вон кость одна. Да еще окуляры носишь. Истый начальник разве окуляры наденет? Он хоть и не видит, а все одно не наденет. Коршуном будет для острастки щуриться, а чтоб очки надеть — нет для него такого резона. Его в окулярах местком заживо съест.
Аверьянов усмехнулся. Старик Сытин посмотрел на него из-под ершистых пегих бровей, хитро подморгнул, помешал уху веточкой, попробовал, хорошо ли проварилась, зажмурился блаженно и сказал:
— Мендельсон!
Аверьянов снова улыбнулся. Как и все в городе, он знал, что старик Сытин произносил фамилию немецкого композитора только в тех случаях, когда слово «хорошо» или даже «отлично» казалось ему недостаточным для выражения восторга. Ежегодно на ноябрьские праздники читинское радио передавало по просьбе старшего егеря Синеозерского охотхозяйства Сытина «Грезы» Мендельсона. И если старику не было заранее известно, в котором часу передадут его музыку, ни о какой охоте и думать было нечего. Сытин сидел дома около приемника, курил самосад и ждал. Дождавшись, он вытирал левый глаз, который начинал обязательно слезиться, выпивал стакан меду, настоенного на спирте, и только потом шел в сени собирать сапоги, куртку и патронташ.
— Слушай, старик, — спросил Аверьянов, еще ближе придвинувшись к костру, — а скажи мне, почему все певчие птицы маленькие?
— Ты это к чему?
— А во-он, у болота, слышишь, соловьи?
Сытин привстал на коленях. Прислушался. Он долго стоял так, а потом сказал:
— Очень поет очаровательно... А почему они маленькие, спрашиваешь? Я думаю, от несправедливости. Если б соловей большим уродился, так он бы круглый год пел, людей услаждал. А это как все равно водку кажный день пить — сладко больно.
Соловьи пели в ореховой роще у болота отчаянно звонко и чисто. От этого вечер казался еще более тихим и спокойным.
— Черт-те что, — удивленно сказал Аверьянов, — у Тургенева о соловьях так написано, будто он не словами пользовался, а нотами.
— Чем?
— Ну, как тебе объяснить?.. Нотами — значками, которыми музыку записывают.
— А чего музыку записывать? Ее запоминать надо. Если плохая, — записывай не записывай, все одно не запомнят и петь не станут.
— Это ты верно говоришь, — согласился Аверьянов и, вздохнув, подвинул к себе котелок с остывшей ухой. Он отломил большой кусок хлеба, намазал его топленым маслом и стал, не торопясь, хлебать уху. Она чуть-чуть отдавала костром и от этого казалась еще вкусней.
Утерев подбородок, Аверьянов спросил:
— Старина, а ты кулеш тоже умеешь варить?
— Умею. Я все умею. А ты там про Тургенева чтой-то начал да прервал.
— Это про соловьев. Он писал о соловьях, понимаешь? Я даже наизусть кое-что помню.
— Ты что, школьник, что ль, чтоб наизусть помнить?..
— Хочешь послушать? — спросил Аверьянов и лег на землю, запрокинув руки за голову.
— Давай. Я слушать люблю.
— «Хороший соловей, — писал Тургенев, — должен петь разборчиво и колена не мешать. А колена у соловьев бывают такие:
Первое: пульканье — этак, пуль, пуль, пуль...
Второе: клыканье — клы, клы, клы, как желна.
Третье: дробь — выходит вроде как по земле дробь разом рассыпать».
Аверьянов вдруг замолчал и кивнул головой на болото:
— Слышишь? Точно, как дробь рассыпать...
— Это вот так, — сказал старик Сытин и тонко, но в то же время очень сильно свистнул, приложив ладони к губам.
— Здорово! — улыбнулся Аверьянов. — Это просто здорово у тебя, старикан, выходит.
Сытин спросил:
— Слышь, Иван Егорыч, а чего ж Антоша со Строкачом не едут? Зорю пропустят, чудные!..