Николай Никонов - Юнона
Олег не любил рассказывать о себе. Даже матери о том случае объяснил одним словом: «Зазевался…» Так же говорил ребятам. И никто, конечно, не подумал, почему он «зазевался», отчего это случилось с ним тогда, и о чем он думал, а может быть, о ком…
За месяц у него перебывал весь класс, Юнона должна была прийти последней, ее фамилия начиналась с буквы «Я». Не буду называть ее фамилию, достаточно того, что названо имя, с таким именем может быть всего одна.
Олег считал каждый день. Уже стоял октябрь. В окна дуло снегом. Последние дни осени были пасмурны и печальны. Перед окном Олеговой комнаты рос искривленный старостью клен. Клен облетал, под снежным ветром, словно стаи красных птиц, листья снимались с его веток, а в комнате становилось светлее и как бы холоднее. Ночью слышалось — ветер гнал листья-звезды по бульвару, в их шорохе было что-то тревожное, знобившее душу. Чем ближе подходил «день Юноны», тем больше волновался Олег, бледнел, ворочался, то вспыхивал пятнистым болезненным румянцем, то тускнел, и в душе у него что-то холодело, облетало, — как вот с этого клена.
Тогда, в прошлом году, Юнона улыбалась кому угодно, даже Мишке Колосову, только не Олегу. С ним она была спокойно холодна, как умеют это, наверное, одни девочки, и как ни старался он, хотя бы во взгляде ее, добиться намека на что-то ответное, — он не получал ничего. Вот она, улыбаясь, заходит в класс, и Олег улыбается в ответ на ее улыбку, даже привстает с парты, поднятый непонятной силой, но глаза Юноны не видят, обходят его, и улыбка сама собой гаснет — Олег отворачивается, смотрит в окно: как едко и скучно дымит там труба кочегарки. А вот Юнона уходит из класса и неужели не обернется, ну, хоть просто так, без любопытства и не по-дружески… Она не оборачивается.
Чего же он ждет теперь от ее прихода? Отведет казенную заботу, свой черед, посидит и уйдет, сказав какие-то особенно-заботливые, а в общем, пустые слова, так же, как уходили все, ну, может быть, не все, а многие… Он обостренно стал чувствовать теперь малейшую фальшь в голосе и взгляде, в слове, в улыбке. Он сам научился фальшиво-радостно улыбаться, притворяться бодрым, научился спрашивать о том, что его никогда не интересовало, — словно мудро постарел за эти три месяца, пока лежал в больнице и дома. Стал видеть жизнь проникновеннее. В зеленовато-серых глазах его появился сухой глубоко горящий огонек, которого даже побаивалась мама (и это он видел, и понимал по каким-то ее невысказанным словам, движениям рук, когда она поправляла его постель).
Ночь перед приходом Юноны он не спал. Он не велел матери закрывать форточку и всю ночь слушал то затихающий, то усиливающийся шум города. Ветра не было. Ночь стояла черная, ясная. Медленно текли за окном звезды, и всякий лист, отпадающий с клена, слышался до самой земли. Олег старался думать, как он встанет, будет ходить по комнате, спускаться по лестнице, шагать улицей в школу, и это, обыкновенное, казалось теперь таким чудесно несбыточным, что он едва не заплакал, когда попробовал ощутить свои ноги живыми и ничего не добился в ответ, кроме бессильной тяжести, колючей боли, отдававшейся где-то в спине. Ноги были не мертвые, но и не живые, они были и не были.
Он заснул лишь под утро и так выстудил комнату, что мать переполошилась и закрыла форточку, несмотря на все протесты. Тогда он попросил вымыть пол и вытрясти коврик без того уже чистый, попросил новую рубашку и зеркало, чтобы причесаться. В зеркале по-новому увидел и понял свое лицо с густой синевой под глазами, с пушком на верхней губе и вдоль скул. «Бриться начать, что ли?» — подумал он, отвлекаясь, боясь этого своего лица, — так взросло и скорбно-болезненно было оно, прежде довольно беззаботное, круглое и немного сонное. Совсем другой человек смотрел из глубины стекла, умудренный чем-то тяжелым, таким, которое не приходит к каждому, а бывает у очень немногих. И все же он хорошо понял свое лицо, каждую морщинку на лбу и все выражение посуровевших губ и век. «Это я», — подумал он с тайным вздохом и отложил зеркало, чтобы пошевелить лопатками и спиной — так все закаменело, непривычно заныло, пока, приподнявшись, рассматривал он себя.
Юнона пришла, как приходили все, то есть сразу после уроков, в три часа. Когда в прихожей послышался её голос, Олег вздрогнул, и ноги вдруг заныли неузнаваемой мозжащей болью, их закололо мириадами иголок. Пытаясь справиться с болью и подавить ее, он весь скривился и не успел прогнать гримасу, когда Юнона вошла. Она тотчас заметила это, ее «Здравствуй!» было, пожалуй, испуганнее, чем она хотела. Она стояла молча.
И он не ответил, только смотрел на Юнону, точно увидел ее впервые, — он и в самом деле увидел ее снова, не так, как в прошлом году, совсем не так. Ведь их разделяло лето, все эти месяцы, его новое неподвижное положение и боль…
Юнона… Она изменилась. Стала выше, плотнее, и от всего этого — еще прекраснее, невыносимее. И он ничего не мог сказать ей — только смотрел. Все произошло слишком неожиданно. Точно в одно мгновение превратилась она из той девочки, которую он представлял, в девушку волшебно всемогущую, взрослую и настороженную в этой своей женской власти. Ома смотрела на него. Она смотрела.
— Принесла задание, — вздохнув, сказала она и начала на колене расстегивать свой портфель, розовея и кося глазами.
— Садись… — трудно и медленно выговорил он. — Ты… такая… Ты… очень… Я не узнал тебя…
— Почему же? — спросила-ответила она, хотя ей было все ясно. Она все еще возилась с портфельным замком, и, наконец, он открылся. А отблеск чего-то похожего на зарю — на ее лице — потух.
— Садись, ты ведь устала, — повторил он.
Она села к столу, как садятся все большие девочки и женщины, ловко оправив юбку.
— Я никогда не устаю, — сказала Юнона, ион поверил. Так оно и есть, ведь Юнона не просто обыкновенная девочка с необыкновенным именем. Никто из девочек так не входил, так не прикрывал дверь, даже так не расстегивал портфель на коленке. И в комнате стало по-новому. Посветлело окно. Чище заблестел вымытый пол, и воздух в комнате, за который он так робел и боялся, теперь изменился, будто пахнуло нагретым лесом и полем.
— Побудь немного, — попросил Олег, когда она объяснила задания, записала их ясным твердым почерком.
— Хорошо, — сказала она и придвинулась к столу, но чувствовалось, что ей не хочется быть долго (а может быть, ему так казалось), и он сник, не смог удерживать ее разговором. Наверное, она тоже это поняла. Они то молчали, то Олег спрашивал нечто незначительное, а Юнона слишком охотно отвечала, даже улыбалась. Он говорил и что ноги заживают, скоро снимут гипс, все будет хорошо. Говорил и не понимал, зачем обманывает ее и себя, но никак он не мог остановиться, это был поток лжи, бессильный и жалкий.
А потом Юнона ушла. Он долго прислушивался к затихающим шагам на лестнице. Тихо стукнула дверь. И некоторое время шаги слышались еще…
И опять потянулись уже невыносимые, бесконечно долгие дни. Ноги стали болеть сильнее, а пальцы, выставленные из гипса, были уже фиолетовыми и распухали к вечеру. Они по-прежнему ничего не чувствовали и не шевелились. Один раз, поздно вечером, Олег слышал, как мать плачет в соседней комнате, хотел позвать ее, спросить, но скрепился, понял лишь, что скрывается за ее быстрыми взглядами, которые она старалась теперь прятать, когда приходила к нему, сидела возле него, мыла пол, приносила. еду и книги, включала телевизор. А он перестал учить уроки, равнодушно встречал приходивших товарищей по классу, все словно бы перешло теперь в одну постоянную тупую боль, которую ничем было не остановить. В бесконечно далекое отошли дни, когда он ходил на своих ногах, он перестал думать, как раньше, каждый раз с воскресающей надеждой, что там, под гипсом, все срастается, заживает и он встанет и все будет по-прежнему.
Однажды днем пришли не только Николай Федорович, его врач, но еще двое: один пожилой и важный, словно бы чем-то обиженный, другой лысый, круглый, лоснящийся, улыбающийся и губастый — он походил на какого-то киноартиста. Все трое долго осматривали Олеговы ноги, больно стучали по гипсу, просили шевелить пальцами. Он старался изо всех сил, так что даже пот потек по лбу и щекам, — пальцы не шевелились. Врачи вытеснились в двери и ушли говорить в комнату матери. Олег напрягся, но понял только приглушенный крик матери: «Нет!!», почти тотчас же перекрытый басовым гудением. Слов разобрать он не смог.
Наконец, врачи ушли, а мать все не заходила к нему. Тогда он стал звать ее, и она пришла.
— Что? — спросил он, хотя совсем ясно знал, что ничего не надо спрашивать.
— Сказали, через неделю… в больницу… Если… Если… не будет лучше… — медленно выговорила она и вдруг пошла из комнаты неестественно прямо, торопливо.
Ему было словно бы все равно. Ну и пусть… Теперь уже безразлично — ходить с костылями, или ползать, или…