Виктор Астафьев - Кровь человеческая
Дел в доме оказывалось много, однако Сергей Дмитриевич управлялся с ними довольно быстро и начинал ждать сына. Он ждал его с работы, с комсомольского собрания, с вечеринки, из кино — и притворялся спящим, когда Юрий, наконец, возвращался. Вскакивал, правда, сразу, как только сын брался за щеколду ворот, всовывал ноги в старые шлепанцы жены, но затем ждал, пока Юрка забарабанит в ворота нетерпеливо, и только тогда шел отворять. И всякий раз ворчал:
— Так ходуном халупа-то и ходит… Эк тебе приспичило!
— Ну и здоров ты спать, — удивлялся Юрий.
— А чего мне не спать? — хмурился отец: — Я свое отработал и отгулял, могу теперь и поспать.
— Верно, — соглашался сын и откровенно признавался: — А я сейчас до того спать хочу, что, пожалуй, и ужинать не буду.
— Ну, это ты брось! — сердился отец и потом, наблюдая, как Юрий в угоду ему через силу жует холодное мясо, грозился: — Я вот твою Ритку поймаю и скажу ей, чтоб она не доводила тебя до полного истребления! Еле ноги волочишь. Дойдет дело до свадьбы, отцу придется тебя на закукорках к невесте тащить. Во-о картина будет! — Он подтрунивал над сыном постоянно. Юрий отшучивался. Убрав посуду, отец садился на крыльцо, сын рядом с ним, и они закуривали.
Сидели молча, смотрели на завод. Даже ночью он виден был с горы, только труб обозначалось меньше и кауперы домен, силуэты огромных цехов уходили в тень заречной горы, сливались с нею. Ночью завод слышнее, и шум его более мерный, слитный и торжественный.
Иногда на отвале вспыхивало зарево — там выливали шлак, а то из бессемера с гулом вылетал густой ворох искр, и темный клуб дыма поднимался к низким облакам.
Наступала тишина.
И заводской шум, и крики маневрушек, и лай собак, и урчание экскаваторов на реке были привычны, словно бы и не нарушали ночной покой, не тревожили сна.
— Ну, я пойду, — говорил Юрий и еще с минуту сидел, ожидая, когда отец встряхнется и скажет:
— Ну что ж, давай — жми. А я еще посижу маленько.
— Папиросы на тумбочке! — уже с кровати кричал сын и немедленно засыпал.
— А-а, папиросы, добре…
Сергей Дмитриевич оставался вдвоем с ночью, немного печальный, но успокоенный тем, что сын Юрий тут, рядом. Сын был рядом, и отец думал о нем меньше. Когда же Юрий бродил где-то по городу, занятый своими необходимыми делами: слушал лекции, смотрел кинокартины, танцевал, провожал девчонок и, небось, тискал их, — Сергей Дмитриевич постоянно тревожился о нем, как мать, бывало.
В темную, заполненную ровным шумом ночь Сергей Дмитриевич невольно начинал сравнивать свою жизнь с жизнью сына.
Вспоминалась Сергею Дмитриевичу хаза — заведение великого вора Эммануила Карловича Луковицкого. Это был интеллигентный мужчина с белыми благородными волосами, с брюшком, с дорогими перстнями на тонких пальцах. Ходил он всегда в накрахмаленной сорочке, с тросточкой и играл на виолончели в оперном театре.
Эммануил Карлович имел маленький особнячок, в котором был великолепно оборудованный подвал: здесь жила небольшая стайка молодых воров, умело отобранная и с высоким профессиональным мастерством вышколенная Луковицким. Беспризорники-подростки, дошедшие с голоду, с отчаяния до мелких краж у рыночных торговок, попав в заведение Луковицкого, жили в полном довольстве.
О, это была настоящая школа, и «работали» там только счастливчики. Ни одного из тех, кто не хотел ужиться с Луковицким или пытался «работать на себя», Сергей Дмитриевич никогда и нигде уже не встречал больше.
Обучал новичков сам Эммануил Карлович — и тут он оказывался истинным артистом, непревзойденным виртуозом. Зеленых, неподготовленных парней Эммануил Карлович никогда не выпускал «на дело». Многими приемами владел «преподаватель» Луковицкий, но вершиной его мастерства были три из них.
Шест с маленькой крестовинкой. На шесте — пиджак. В боковом кармане пиджака — туго набитый бумажник, нужно вынуть бумажник, не уронив шеста. Затем тот же шест, тот же пиджак, тот же бумажник, но уже с колокольчиком: надо украсть бумажник, или, по-блатному, «лопатник», и не потревожить чуткий колокольчик. И, наконец, последнее, самое трудное и самое страшное испытание: вытащить какую-либо вещицу из кармана «самого»! «Учителя» нужно было выслеживать неделю, две и уловить момент, который затем давал вору право именоваться достойным сыном Луковицкого.
Если воспитанник не выдерживал экзамена и попадался, Эммануил Карлович голосом базарной торговки кричал: «Вора поймал! Бей!» И тогда били неудачника смертно, как бьют на толкучке. Сам Эммануил Карлович не трогал учеников — жалел свои бесценные пальцы, хазу Луковицкого долго не могли нащупать, но все-таки однажды накрыли. Сергей был уже почти взрослым парнем и ненавидел своего хозяина так, как можно ненавидеть только самого лютого врага. Ненавидел за «чуткость», за «воспитанность», за тонкую жестокость, а главное, за то, что ради него, хозяина, Сергей обобрал сотни людей и, отрабатывая «сладкий хлеб», отдал хозяину множество золотых часов, цепочек, браслетов, денег.
Когда милиция ворвалась в хазу и Луковицкий стал отстреливаться, Сергей ударил его по голове тем самым «испытательным» шестом, который для устойчивости был начинен свинцом, как биллиардный кий.
Давно это было. И было ли? Может, приснилась хаза Луковицкого? Может, это кого-то другого обучали потом в трудовой колонии жить и работать, может, это кто-нибудь другой стоял на границе дальневосточной тайги, а в войну был заряжающим тяжелой гаубицы и громил фашистов? И другой — и все же он самый. Знакомый — и незнакомый. Велика жизнь, сложна жизнь.
К утру на землю опускался реденький стылый туман. От сырости трещали провода высоковольтной линии. Постепенно серел край неба и окоем желтел, накалялся, подпаливая зубцы дальних лесов. Яркую зарю перечеркивала темная полоска той же высоковольтной передачи, которая перехлестывала наискось город и усадьбу Сергея Дмитриевича. Всходило солнце, провода высыхали, треск прекращался. Старик еще прислушивался, ждал чего-то, а сам думал — будить или не будить Юрия? Пусть соберется хоть раз на работу не спеша, по-человечески, а то вскочит, кусок в зубы — и чешет во все лопатки к проходной. «Сегодня он вроде насовсем свободен. Тогда пусть еще поспит, пусть поспит. Сон у него глубокий. Я в юности не спал так. Вор не может спать спокойно».
И сидит на крыльце Сергей Дмитриевич и думает, думает.
После завтрака Юрий начал собираться, надел чистую рубашку, выглаженные штаны. Отец спросил, скрывая недовольство:
— Новая краля?
— Вот еще! — фыркнул Юрий. — Дежурство сегодня у меня.
— Какое еще дежурство?
— На стадионе.
— Да-а, — протянул отец. — Я и забыл, что ты стукачом заделался. Ну-ну, давай лови жулье! Развелось его у нас в городе. Я вон сегодня одного в кармане заякорил.
— Отвел?
— Не-е, зачем у вас, бригадмильцев, хлеб отбивать? — шутил отец. — Я своим методом вора бью — срамлю.
Юрий рассердился, сунул расческу в карман так, что выломился зуб.
— Ну, знаешь, ты или не понимаешь, что вредишь, или…
— Чего-о? — нахмурился Сергей Дмитриевич. — Ты язык-то попридержи.
— Чего мне придерживать язык, когда ты ведешь себя как либерал.
— Кто? Кто? — мелко засмеялся отец.
— Либерал, говорю. Значит — не очень полезный обществу человек.
— Вспомнил бы ты пословицу про яйца, что курицу собираются учить. Ли-бе-рал. Хэх, скажет же, грамотей! Не зря я десять лет тебя учил, не зря за худые отметки ремнем драл. Вон ты слово какое выучил, его, не поемши, и не выговоришь.
Юрий насупился. Между темными бровями его сразу образовалась складка, точь-в-точь как у отца, только еще мальчишеская, минутная.
— Слушай, отец, ты не подумай, будто я тебе мораль хочу читать или что. Поговорим-ка по-мужицки…
— Валяй, — сказал отец и поудобнее устроился на крыльце, готовясь к беседе.
— А! — поморщился опять Юрий. — Вечно ты так, с шуточкой. А жулик на твой юмор чихает и очистит сегодня еще десяток людей.
— Не очистит. Ухватка не та. Дровокол из него может получиться, а вор — ни в коем разе.
Юрий знал, что если отец впал в этот шутливый тон, серьезной беседы не получится.
— Эх, батя, батя… Одиноко, скучно тебе, вот ты и фокусничаешь. Шел бы ты к нам в бригаду.
Сергей Дмитриевич прикурил от папиросы Юрия, закашлялся.
— Жуликов ловить?
— А что? Ты видишь их за три километра. С твоей помощью мы быстро очистили бы город от этого общественного хлама…
— Кудряво говоришь, сынок, — усмехнулся отец. — Карманы очистит, город очистим… — И вдруг ударил сына тяжелой рукой по колену. — Может, у нас с тобой, сын, мораль разная? У меня — старая, у тебя — новая…
— А жизнь одна.
— Жизнь? Что ты еще смыслишь в жизни? Ну, хватит, — поднялся старик. — Пойду картошку копать — это корень всей жизни.