Александр Коноплин - Сердце солдата (сборник)
Ишь ты, «пустющий»! А если есть такое время, когда смех дороже хлеба, тогда как?!
Снова команда. Заколыхался строй, загремел котелками, полез в гору. Гора не велика, да снег, глина. Скользко. Однако одолели, перевалили. За той горкой — другая, за ней — третья. И так без конца.
Идет полк вдоль фронта, а горкам конца не видно. И каждая лесом поросла. Лесная дорога — как на Ярославщине: вьется промеж деревьев, петляет. А деревья-то! В пол-обхвата и больше. Высота — шапка валится.
Сержант Митин поравнялся с Лузгиным. Тоже вертит головой направо, налево. Любопытствует.
— Что, Лузгин, устал?
— Нет, товарищ сержант, не устал! — ответил Лузгин и сам удивился: так-то бодро получилось.
— А я вот притомился немного. Ну да ладно. Придем на место — отдохну.
И видит Лузгин, что Митин, хоть и отделенный, а тоже вроде не старше самого Лузгина. Шея тонкая, мальчишеская, из-за воротника видать. И руки тоже тонкие, нежные. Лицо у Митина круглое, словно девичье, с ямочками на щеках. Только разве что пушок на подбородке. Как и Лузгин, небось недавно бриться начал.
И все-таки есть в Митине что-то такое, что мешает Лузгину смотреть на него как на равного. Умный он очень, грамотный. Говорят, в институте учился.
— Тихо здесь, — сказал сержант, и Лузгин согласился: верно, тихо. — Как будто и не на фронте мы. — И снова согласился Лузгин: в самом деле, будто и не на фронте.
А Митин вдруг глянул Лузгину в самые глаза и спрашивает:
— А ты, Ваня, не боишься смерти?
Растерялся Лузгин. Конечно, кабы знать, что такое спросит, можно бы ответить как положено, а то так, сразу… Не получится, наверное, как положено. И Лузгин промолчал. После-то уж пожалел: ведь мог бы ответить как следует! Дурень, дурень! Что теперь о тебе товарищ Митин подумает? Небось вроде того: был ты, дескать, Лузгин, вахлаком, вахлаком и остался! Нельзя из тебя сделать настоящего солдата!
Очень может быть, что так и подумает. Недаром после таких слов вздохнул и зашагал вперед быстро-быстро!
Первый привал устроили возле какой-то речки. Костров разводить не разрешили. Впереди все небо в ракетах. Одна тухнет, другая ей на смену загорается.
Говорят, теперь близко…
Близко-то близко, это солдат и сам понимает, а ты лучше скажи, когда концентрат сварить можно. Всухомятку сколь ни ешь, не наешься, а горяченького две ложки хлебнешь — и чувствительно.
Снова команда. Опять пошли. Теперь ракеты остаются справа. Похоже, полк все время двигается вдоль передовой. Перешли вброд речку, вторую, вошли в лесок. Здесь темень еще гуще. Нет хуже осени! Летом не успеет стемнеть — тут же и рассвет. Зимой от снега светло. Сейчас снегу мало. Лузгин раньше любил зиму. Особенно первый снег. Чистый он, радостный. Нет его, долго нет, а потом вдруг возьмет да и выпадет. Утром выйдешь на крыльцо и двора не узнать: все бело. Весело, а отчего и сам не знаешь. И не один человек радуется. Всякая тварь — тоже. В лесу весь снег истоптан. Тут и зайцы носились, и лисы играли, и тетерева. О домашнем скоте и разговору нет… Долька аж сатанеет! Прыгает, лает, по снегу катается, сам с собой играет. Гуси такой крик подымут…
Интересно, в этих местах снег всегда так рано выпадает? Да, наверное, так же. Как ему еще выпадать?
Ах ты, господи, до чего ж томительно этак-то! Хоть бы уж скорей начинали… Либо повеселил кто. Хоть бы музыка заиграла!
Задумавшись, Лузгин не слышал команды и налетел на остановившегося Мурзаева. Тот чуть не сшиб с ног Минько. В одну секунду взвод сбился в кучу, и теперь, гремя котелками и наступая друг другу на пятки, солдаты разбирались по два. А впереди уже новая команда:
— На-ле-во! Ря-ды — сдвой! Сом-кнись!
Повернулись налево, забежали друг другу в затылок, сдвинулись. Пока все. Что еще скажут?
И вдруг:
— Разойдись! Проверить оружие!
Значит, пришли. Наверное, это и есть исходная, о которой еще в эшелоне говорили на занятиях. Ни травинки, ни пригорочка сухого. Несколько старых окопчиков в земле — и все. Как хочешь, так и располагайся.
Выбрал Лузгин кочку посуше, привалился к ней спиной, воротник поднял. И дремлется ему, и уснуть боится. Вдруг какую команду проспишь! Достал кисет, развязал веревочку, отсыпал на ладонь щепоть махорки. Там же, в кисете, сухая бумага, газетная. Спасибо, старый солдат подсказал спрятать ее туда, а то бы сейчас и не закурил в такой мокрети. Расстегнув шинель, накрылся с головой, достал кремень, принялся высекать искру. И кто ее придумал, такую хреновину? Пока фитиль загорится, семь потов сойдет. Хотя без нее еще хуже. Спичек вовсе нет. Коробочек на базаре рублей пять теперь стоит. Эх, костерочик бы сейчас! Сухими еловыми веточками заправить. Через полчаса вся амуниция высохнет. Да нельзя костерочик-то: немцы увидят. Цигарку и ту велено в рукав прятать.
В первый взвод Лузгин попал случайно. Не захотел отставать от сержанта Митина. Очень уж он привязался к своему командиру. Когда из учебного полка стали отправлять на фронт, Митин первый попросился, а за ним, как-то само собой получилось, и Лузгин. Митин бы мог остаться. Его при учебном полку оставляли молодых учить. И Лузгин мог. Имел право: всей его учебы было двенадцать дней, не считая дороги.
В строй они тогда встали рядом. Потом, когда желающих идти на фронт поднабралось, Лузгина снова оттеснили на левый фланг. От него до Митина теперь целых двенадцать стоят.
В пути остановки долгие. Иногда по нескольку суток. Загонят эшелон в тупик и — закуривай, ребята! Митин, чтобы время не терять, обучал их помаленьку. Например: как надо «языка» брать без шума. Стоит «язык», не шелохнется, а ты подползаешь, левой рукой его за глотку, а правой кляп в рот вставляешь, чтобы не орал. В это время второй напарник ему руки назад крутит. Будьте здоровы! Одним воякой у Гитлера меньше.
Немца всегда Минько представлял. Прямо как настоящий немец: его тащат, а он — хоть бы что. Не шелохнется.
Его еще и потому за немца ставили, что ростом он не велик. Легко тащить. Поставь такого верзилу, как Варин, намаешься. В нем чистого весу без каски и противогаза, наверное, килограмм сто. Тут тоже соображать надо. Варин всегда разведчика представлял. Взвалят на него Минько, он и тащит. Так и тренировались. А чего еще надо? Гранаты бросать все умеют. Учили. Стрелять— и подавно. Лузгин стреляет хорошо. Сам командир взвода — того, учебного — сказал как-то: «На фронт приедем, а тебе снайперскую винтовку дам». Да только на фронт его не пустили. Вместо него другой сопровождал взвод. А здесь принимал третий. Молодой, шустрый. Лузгин его и разглядеть-то как следует не успел, и фамилий толком не знает. Не то Дохтуров, не то Доронин. Одно точно: на «д». Нет его сейчас. И ротного нет. К начальству вызвали.
Приметил Лузгин, что старые солдаты портянки перематывают. Принялся и он. Раз люди делают, значит, не зря. Кто его знает, что дальше будет? Может, опять подымут полк и дадут бросок верст на сорок…
А это точно, что скоро — в бой. Теперь уж не брехня. Сам взводный сказал. Будто бы и артиллерию подвезли.
Сидит Лузгин, мотает портянку, думает. Письмо бы черкнуть домой. Мол, так и так, прибыли на место. Жив, здоров, чего и вам желаю, и так далее, да небо, как назло, темным-темно. По времени-то вроде пора и рассветать, а оно и не думает.
Минько спит. И другие тоже. Как пришли на место, так и притулились кто где. Отделенный и тот дремлет. Один Лузгин да еще Мурзаев не спят. Сидит Мурзаев, скрестил под собой ноги, раскачивается и не то стонет, не то поет. У него что стон, что песня — не разберешь.
— Мурзаев, — говорит Лузгин, — ты о чем поешь?
Повел Мурзаев головой, блеснул раскосыми глазами и опять за свое. Поговорили… Лузгину спать не хочется. Дома он в это время, бывало, давно на ногах. Особенно летом. Это когда пастушил, приучился. Развиднеется чуть, а он уж на ногах. Хорошо пастушить! Пастуха хозяйки уважают, кормят по очереди: сегодня одна, завтра — другая. И — друг перед другом: одна в яичню — пяток яиц сует, другая десятка не пожалела, третья — сковородку картошки с салом. Так накормят другой раз, что еле ноги волочишь, а не то и вовсе не доешь — оставишь. Сюда бы ее, эту картошку недоеденную!
Конечно, не всегда так Лузгин жил. Бывали годы и не такие сытные. Шестеро их было у матери. Отец помер— Лузгин и не помнит когда. Манька, Ленька да Петька не от отца уж. От другого. Да жили дружно, чего там! Изба большая, мебели почти что никакой, места всем хватало. Старший, Степан, в финскую погиб, так вся деревня ревмя ревела. Девки прямо под окна приходили и выли в голос.
Первый парень был Степан-то… Лузгину до него далеко. И ростом не вышел, и пригожести нет. Волосы — и те, ровно пакля какая, торчат во все стороны, ни пригладить, ни зачесать. Не больно и жалел их Лузгин, когда в военкомате оболванили. Другие жалели… Говорили, девки любить не будут. А Лузгину — что? Его и так не любили. К другим парням жмутся, а от него, как от мухи, отмахиваются: «Иди ты! Соплей перешибешь, а туда же: лапать!» И надо же так: зазноба его, Варвара, Трофима Силина дочка, по которой тосковал он, была выше его на полголовы! А уж красива! Рядом с ней Лузгин и сесть-то боялся. Ну как засмеет! Да только, оказалось, не такая она. Поздно он понял это. Когда уж в армию уходил. Подошла она прямо на вокзале и при всем честном народе обняла и поцеловала в губы. Свои, деревенские, так и ахнули. А после в вагоне парни проходу не давали. Расскажи да расскажи, тихоня, когда этакую девку успел захороводить. Скольким парням отбой дала и, надо же, кого полюбила! Ни кожи, ни рожи! Бока хотели наломать. А он и поцеловать-то ее не успел. Растерялся. Несмелый он. Теперь вот пишет. Три письма прислала. И фотокарточку. Ее прячет Лузгин подальше. Письма-то все читают, в том беда не велика, а вот фото смотреть — это ни к чему. Да и далеко онo убрано у Лузгина, и некогда его доставать для всякого.