Владимир Дягилев - Доктор Голубев
Голубев задумался. Взгляд его встретился со взглядом больного. Глаза Сухачева, казалось, блестели еще ярче, в расширенных зрачках горели золотые огоньки — отражение лампочки — и виднелась маленькая фигурка доктора в белом халате и белой шапочке. Глаза эти были полны ожидания и затаенной тревоги. Голубев постарался не выдать своей неуверенности, спокойно встал и распорядился:
— Сестрица, мыть не нужно. Перемените белье и везите больного в пятое отделение. Пусть положат его ко мне, в сто седьмую палату.
Сухачева уложили на каталку и повезли.
Голубев сел к столу, принялся заполнять историю болезни.
Но ему не сиделось. «Что-то здесь не так! Даже для крупозной пневмонии больной выглядит очень плохо. А у него и для крупозной пневмонии данных нет. Почему такая высокая температура, одышка, синие губы, слабый пульс? Почему так «отяжелел» этот крепкий юноша за три дня? Как бы мне тут не ошибиться».
Голубев оставил историю болезни, поднялся на третий этаж, в свое отделение.
Сухачев еще лежал на каталке. Над ним склонилась Ирина Петровна. Подойдя ближе, Голубев услышал его просьбу:
— Душно… Поднимите меня повыше…
— Сейчас, голубчик, сейчас, — успокаивала Ирина Петровна и позвала: — Василиса Ивановна!
Из палаты вышла няня — маленькая, толстая, круглая, с короткими руками. С ее помощью Ирина Петровна подняла больного повыше.
— Вы не очень устали? — спросил Голубев больного.
— Нет… ничего…
— Тогда разрешите, я вас еще послушаю? Сухачев молча согласился.
Голубев еще раз осмотрел больного. Но ответа на свой вопрос так и не нашел.
— Сестрица, дайте химический карандаш, — попросил Голубев и тут же предупредил больного: — Я вас немножко разрисую. Это легко ототрется спиртом.
По поведению врача Сухачев понял, что он не может определить болезнь. Ему захотелось ободрить врача.
— А нельзя ли вовнутрь? — спросил Сухачев.
— Что вовнутрь? — не понял Голубев.
— Да спирт. — Сухачев попытался улыбнуться: передернул бровями и тотчас застонал от боли — брови сошлись, образуя на лбу и переносье глубокие морщины.
И тут Голубев по-настоящему осознал, насколько тяжело болен этот человек. Очень тяжело, если даже улыбнуться не может.
— Спирт найдем, — в тон шутке отозвался он. — Вот только поправиться надо.
Голубев определил границы сердца, отметил их карандашом. Карандаш не потребовалось смачивать: кожа была влажной. Сердце больного билось глухо, с перебоями. Его биение напоминало робкий стук в дверь. Постучит тихонько и торопливо и подождет ответа. Постучит и подождет.
— Сестрица, скажите, чтобы взяли кровь и сделали рентген грудной клетки.
— Лаборанта я уже вызвала. Рентгенолог ожидает больного.
— Вот и отлично. Везите.
— Не ввести ли ему камфору? — осторожно спросила Ирина Петровна.
— Да, да. Камфору вместе с кофеином…
И рентген, и анализ крови ясности не внесли. Голубев, взволнованный и недовольный, вернулся в свой кабинет, закончил историю болезни. Оставалось написать диагноз — всего несколько слов. Но от этих слов будет зависеть все — лечение, уход, жизнь человека.
Что же все-таки у больного?
Голубев четким, красивым, прямым почерком написал диагноз: центральная пневмония; хотел приписать что-нибудь о сердце и поставить знак вопроса. Так делают некоторые врачи. Но ему показалось это нечестным: ведь он не знает, что у больного. И Голубев ничего не приписал о сердце.
На улице было пусто. Все так же раскачивался фонарь. Моросил дождь. Мокрый асфальт блестел, как стекло. Желтые дрожащие отблески уличных фонарей пересекали дорогу. И только в доме напротив в одном окне все горел свет.
4
Перед тем как отправиться в палату, полагалось сдать на хранение дежурной сестре документы и ценности.
Сухачев вынул из карманов свое «имущество»: два носовых платка, бумажник, несколько писем из дому, записную книжку и карандаш.
— Давайте, голубчик, я вам помогу, — предложила Ирина Петровна.
Сухачев отрицательно покачал головой, попросил, чтобы его подняли повыше. Он сдал сестре красноармейскую книжку. Все остальное сложил в платок, завязал крест-накрест, сунул под голову.
— Везите, — приказала сестра.
Санитары взялись за каталку и повезли больного в палату. Ирина Петровна полистала красноармейскую книжку. Там лежала фотография с зубчатыми краями. Сестра поднесла ее к настольной лампе. С фотографии смотрела красивая девушка с чуть вздернутым носиком и комсомольским значком на груди. «Должно быть, невеста», — подумала Ирина Петровна.
Санитары укладывали Сухачева на койку.
— Повыше… поднимите меня повыше… — просил он санитаров.
— Василиса Ивановна, принесите еще подушек, — распорядилась Ирина Петровна.
Сухачева уложили, он как будто успокоился. Санитару и няня ушли, Ирина Петровна осталась возле койки. Сухачев часто дышал, и при каждом вдохе брови вздрагивали — он сдерживался, чтобы не застонать.
— Полечат — легче будет. Это пройдет, голубчик, — говорила Ирина Петровна, легонько дотрагиваясь до плеча Сухачева.
Через час больному сделалось хуже. Он метался, ловил открытым ртом воздух.
— Аллочка, сходи за кислородом, — попросила Ирина Петровна, выходя из палаты.
— Вот еще! У меня своих дел…
— Сходи за кислородом.
Ирина Петровна сказала это таким властным тоном, что рыженькая Аллочка быстро вскочила и побежала в ординаторскую.
— Начальника надо вызвать, — сказала Аллочка, возвращаясь и подавая Ирине Петровне серую упругую подушку с кислородом.
На отделении было так заведено: когда бы ни поступил тяжелый больной, о нем обязательно докладывали начальнику. Но сегодня Ирине Петровне не хотелось звонить начальнику. Она видела, что Голубев так и не установил точно, что у больного. Начальник станет ворчать, первое дежурство молодого врача будет омрачено. Ирина Петровна сделала вид, что не расслышала Аллочку.
Кислород немного облегчил состояние больного. Но через некоторое время Сухачеву вновь стало хуже. И тогда Ирина Петровна, оставив подле больного санитарку, пошла к телефону.
Сначала в трубке раздавались протяжные гудки, затем послышался сухой кашель, хрипловатый голос:
— Слушаю.
— Товарищ начальник, докладывает Гудимова.
— Что случилось?
Ирина Петровна обо всем рассказала.
— Какой диагноз?
— Центральная пневмония.
— Гм… центральная.
Трубка молчала.
— Кто дежурит?
— Майор Голубев.
— Гм… Понятно.
Снова молчание.
— Так что делать, Иван Владимирович?
— Сердечные вводили?
— Да. Кислород даю. Еще что?
Иван Владимирович покашлял, что-то пробурчал и положил трубку.
5
В углу квадратной комнаты стояли большие старинные часы. Высокий дубовый футляр выцвел от солнца и времени, стал серым и походил на каменную глыбу. Бой у часов — сердитый и короткий; не успевая разрастись, он таял, утихал и прятался в своем ложе. А все звуки в этой комнате казались приглушенными, осторожными, пугливыми. Входная дверь обита войлоком и клеенкой, щели в рамах заткнуты ватой, стены в коврах, на полу ковры — они впитывали, поглощали все звуки.
Эта комната — рабочий кабинет Ивана Владимировича Пескова. Перешла она к нему по наследству от отца — тоже врача.
Кабинет пережил революцию, войны, блокаду и остался почти таким же, каким был полвека назад, точно толстые каменные стены и выцветшие ковры уберегли его от влияния времени.
Иван Владимирович неоднократно намеревался переделать свой кабинет, но, оглядывая огромные шкафы, набитые старыми книгами, массивную люстру, дубовый, как бы впаянный в пол стол с бронзовыми сфинксами и старинным чернильным прибором, оттоманку, покрытую потертым персидским ковром, облезлую медвежью шкуру, на которой он, еще мальчишкой, любил лежать и молча смотреть, как отец, сутулясь, пишет или читает, — оглядывая все это, напоминающее об отце и детстве, таком близком сердцу, Песков с грустью откладывал переустройство своего кабинета на будущее.
Однако и сюда, в этот «медвежий уголок истории», просачивалась современная жизнь, на столе рядом с бронзовым сфинксом появился телефон, на оттоманке лежали свежие газеты, а в углу над часами был прибит маленький красный флажок — это внук Ивана Владимировича, Валерик, в праздник Первого мая проник к дедушке в кабинет и оставил свой подарок.
В эту ночь Иван Владимирович тоже не спал. Он сидел за своим рабочим столом в домашнем теплом поношенном Халате, в валенках, шевелил лохматыми бровями и, склонив набок большую круглую голову, покрытую реденькими седыми волосками, точно прислушиваясь к чему-то, покашливал и что-то бормотал. Иногда он хватал авторучку и быстро, бочком писал своим неразборчивым докторским почерком. Чаще всего он обрывал фразу на полуслове, скрипя пером, зачеркивал написанное, сердился: «Не то, Ересь!» — и снова как будто прислушивался.