Валентин Распутин - Не могу-у...
— Еще.
— Погоди, не гони, — остановил его верзила. — Поглядим на тебя. Послушаем, что скажешь.
Мужик замер, прислушиваясь к себе, и что-то услышал — сморщился и взялся растирать грудь.
— Достало? — спросил верзила.
— Нет.
— Давно это… в вираж вошел?
— Не знаю. Не помню. — Он говорил с трудом, хрипло и натужно, у него и слова выходили как обугленные. Голова его норовила упасть, он рывками встряхивал ее и задирал, показывая короткую, скрученную толсто и мощно, мускулистую грязную шею.
— Сам-то откуда будешь, из каких краев?
— Из Москвы.
— Ой, трекало! Ой, трекало! — всплеснула руками вышедшая опять на разговор вольная старуха. — Ты уж ври, да не завирайся. Станут в Москве таких держать!
— А кто его там держит? — отозвался из соседнего закутка чей-то голос. — Мы с вами не в метро по белокаменной едем.
— Всю биографию рисовать? — спросил мужик — в нем, похоже, начал продираться свой голос — и покосился на бутылку в руках у Олега.
— Налей, — позволил верзила. — Сердится — в пользу, стало быть, пошло. Только не полный, хватит ему половины.
Олег налил полстакана. Мужик выпил на этот раз попроворней, в глазах у него появился острый блеск. Чтобы не оставлять ему надежду, мы разлили остатки портвейна в три принесенные ребятишками посудины и тоже выпили. За здоровье москвича. Он посмотрел на нас проснувшимися крохами вялого любопытства, но все в нем еще было тяжелым, малоподвижным и закаменевшим, и он никак не отозвался на наш тост.
— Как звать-то тебя? — продолжал допытываться верзила.
— Герольд.
— Как?
— Герольд. — Мужик закашлялся над собственным именем.
— Не русский, что ли?
— Русский.
— А пошто так зовут?
— Откуда я знаю? Отец с матерью назвали.
— Кажется, это скандинавское имя, — предположил мой товарищ.
Верзила подумал:
— Ты, мужик, с таким имечком, однако, не за свое ремесло принялся. Тебе соответствовать надо. А вправду русский?
— А что ты — по роже не видишь?
— Господи! — тяжело вздохнула старуха. — Кого только не увидишь! С кем только не стакнешься! И чего ты мне на добрых людей не дашь поглядеть?!
— И давно ты, герой, или как там тебя, бичуешь? — не отставал верзила.
Мужик не ответил, занятый чем-то в себе, каким-то происходящим внутри опасным движением.
— Баба-то есть? — спросила старуха и, когда он и на этот раз не отозвался, уверенно сама себе сказала: — Выгнала. Кто, какая дура с этаким обормотом жить станет?!
— Выгнала, выгнала, — со злостью подтвердил мужик и добавил: — И сама спилась.
И так он это произнес, что ясно стало: правда, чистая правда.
— Вот те раз! — ахнула старуха. — А ребятишки? Ребятишки есть?
— Есть сын. И он сопьется.
— А вот это ты врешь, — возразил верзила. — Не сопьется.
— Сопьется.
— Врешь! — грохнул голосом верзила. — Ты что это, герой, плетешь?! Врешь! Ты спился, я сопьюсь, а им нельзя! — Он выкинул руку в сторону ребятишек, которые, ничему не удивляясь и ничего не пугаясь, стояли тут же. — Им надо нашу линию выправлять. Понял ты, бичина? И никогда больше про своего сына так не говори. Понял? Кто-то должен или не должен после тебя, после нас грязь вычистить?!
На шум повыскакивали опять из всех закутков люди; укоризненно покачивала в нашу сторону головой старушка с книгой; подскочил и стал что-то частить мужчина в трико. Верзила, не понимая, как и все мы, слов, но прекрасно понимая, о чем они, смущенно и досадливо помахивал ему рукой: мол, извини и успокойся, больше не будем. Но трико не прощало и не отставало. Мужик наш, этот самый Герольд, уставившись на трепыхающееся перед его носом аккуратное брюшко, хлопал глазами и с гримасой кривил лицо.
— …только до следующей станции, — неожиданно четко закончило трико.
— Порожняк! — звучно, со сластью кинул ему мужик — откуда и красоты такие взялись в этом голосе.
— Что-о?!
— Порожняк! Сворачивай в свой тупик и не бренчи. Надоел.
— Еще и оскорбления! Я долго терпел! — Трико закрутилось, соображая, куда бежать, в какой стороне поездное начальство.
— Ты погоди, не шебутись, — пробовал его остановить верзила.
— Мы с вами вместе свиней не пасли, — был ему известный ответ, который верзила, однако, не понял и удивился.
— А что я — дурной, буду их пасти? У нас их сроду никто не пас. Сами в земле роются.
Мужчина в трико кинулся по ходу поезда.
— Вот и сграбастают, — назидательно сказала вредная старуха с вольного воздуха. — Десять але пятнадцать суток.
Мальчишка заволновался:
— Ты, папка, опять? Тебе что было говорено? С тобой прям никуда не выйди.
— Да вот, высунулся, — поморщился верзила, кивая на мужика. — Ты уж сиди и не высовывайся, тебе не положено высовываться. Понял?
— За это не забирают, — сказал мой товарищ. — Ничего же не произошло. Ни действия, ни мата — ничего не было.
— А пошто порожняк-то? — заинтересовался верзила. Слово ему понравилось, он, видать, и сам мастак был сказать коротко и любил это в других.
Мужик молчал — в нем опять что-то происходило.
— Я спрашиваю: пошто порожняк?
— Бренчит, бренчит! — вдруг зло, яро, едва не на крике сорвался мужик и крутанулся в ту сторону, куда убежало трико. — Я вижу — это он. Это он, он! Я бич, я никто, я отброс, но я десять лет честно работал. Мой отец воевал. А этот… он всю жизнь честно бренчит. Это он, он!
— Кто-о-о? Чего ты раскричался? Кто — он?
— Порожняк!
И, уткнув голову в столик, затрясся в рыданиях. Все — передышка кончилась, хмель снова брал его в оборот. Мы переглянулись, не зная, что делать. Больше помочь ему было нечем, да и прежняя наша помощь пошла, как видно, не впрок.
— А куда едешь? Где сходить тебе? — неловко и озадаченно спросил еще верзила.
Мужик вскинул голову и прокричал:
— Где сбросят. Понятно? Где сбросят. Отстаньте от меня, отстаньте! Не могу-у!
Да, никуда не годились у него нервишки, спалил он их.
Мы с товарищем вернулись в свое купе. Старушка, отложив книгу и порываясь что-то спросить, так и не спросила и стала смотреть в окно. Там, за окном, за играющей сетью бесконечных проводов, тянулась матушка-Россия. Поезд шел ходко, настукивая на железных путях бодрым стукотком, и она, медленно стягиваясь, разворачивалась, казалось, в какой-то обратный порядок.
На следующей станции мы сошли. И, проходя вдоль своего вагона, увидели в окне повернутое к нам страшное, приплюснутое стеклом лицо в слезах, с шевелящимися губами. Нетрудно было догадаться, что выговаривали, мучительным стоном тянули изнутри губы:
— Не могу-у-у!
1982