Акрам Айлисли - Повести и рассказы
Ариф Гаджиев
Повести
Деревья без тени
Посвящаю моему сыну Наджафу, названному так в честь отца, которого меня лишила война.
Пожалуй, больше всего новость эта подействовала на Элаббаса. Громоздкий, двухметрового роста парень, он весь сразу как-то съежился, сжался; даже ступни его босых ног, торчавшие меж прутьев кровати, не казались сейчас такими огромными. Очень бледный, он недвижно лежал на спине, заложив руки за голову и уставившись глазами в потолок…
Гияс стоял у окна спиной к нам и курил, жадно затягиваясь; его длинная смуглая шея с двумя синеватыми жилами казалась беззащитной и жалкой.
Мазахир сидел на кровати, положив локоть на железную спинку и охватив лоб ладонью. Мазахир явно рисовался — он любил это занятие — и в своей картинной позе был сейчас по меньшей мере нелеп.
Кроме нас четверых, в комнате был еще Исмаил. Это он принес ошеломительную весть; встав раньше всех, он, как обычно, отправился на базар — обойти земляков, и вот… Газета, сообщавшая о смерти декана факультета Тахира-муаллима, лежит на столе: портрет в черной рамке и некролог. Неужели прошло всего лишь десять минут, как Исмаил принес эту газету?…
Немыслимо было представить себе, что Тахира-муаллима нет. Что означает для нас потеря своего наставника, мы до конца поймем позже, но уже сейчас сразу многое становилось нелепым. В разгар лета, в чудовищную бакинскую жару, пять человек сидят в этой огромной комнате, зря убивая время… Еще совсем рано, пожалуй, нет восьми, а все вокруг — каменные дома, деревья, воздух, — пропитано запахом гари и мазутной вонью раскаленного асфальта. Кончался июль. Студенты давно разъехались, в общежитии были только мы пятеро да еще Вильма. Вильма осталась наверху в своей прежней комнате, нас же по случаю ремонта комендант оперативно переместил в красный уголок. Кроме огромного стола, повидавшего на своем веку великое множество заседаний, а сейчас служившего нам для трапезы, пяти наших тумбочек и пяти кроватей, здесь свалено было бесчисленное множество другого имущества: старые холодильники, телевизоры, тюфяки, одеяла, какие-то доски…
В общем-то мы не жаловались. Впятером в одной огромной комнате нам даже казалось интересней. Вместе питались, вместе развлекались. Иногда мы ходили в кино, обычно к нам присоединялась Вильма. По национальности она была немкой, имя ее было Вильма, но она переделала его на азербайджанский лад — Валида.
Из всех нас один Исмаил имел виды на Вильму. Просто сказать, был от нее без ума. Из-за Вильмы он выкидывал такие фокусы, что можно было подумать: спятил. Его сдерживал лишь страх перед Элаббасом; Элаббас предупредил заранее: «Если кто положит на нее глаз, морду набью!» Вот бедному Исмаилу и приходилось играть роль, не соответствующую ни внешним, ни внутренним его данным, — роль трагического героя.
Мы с Элаббасом с первого курса жили в одной комнате, и я точно знал, что сам он на Вильму видов не имеет. Просто оба они выросли в детдоме, и Элаббас считал своим долгом опекать девушку. То обстоятельство, что сама Вильма давно уже любит Элаббаса, Исмаил то ли не знал, то ли знать не хотел. Ведь Элаббас был лет на десять старше нас — старик! Получив от девушки очередной отказ, Исмаил несколько дней расхаживал с трагическим видом…
Хотя настоящих сирот среди нас лишь двое: Элаббас и Вильма — у нас с Мазахиром только отцы погибли, а у Гияса с Исмаилом родители были живы-здоровы, — всех нас шестерых на факультете звали «приемышами» Тахира-муаллима. С первого курса Тахир-муаллим выделил нас из сотен студентов и все пять лет не выпускал из виду. Тахир-муаллим считал, что из каждого выпуска филфака в Баку непременно должны остаться человек пять «деревенских» — «для очищения свежей струей застоявшегося болота филологии». Он намеревался устроить нас в Баку. Было уже примерно известно: Вильма и Гияс пойдут почасовиками, она — на русское, он — на азербайджанское отделение, меня и Элаббаса Тахир-муаллим прочил в аспирантуру, Мазахир, взяв тему, должен был остаться лаборантом при кафедре, Исмаила предполагалось устроить в редакцию.
Все это Тахир-муаллим должен был вот-вот решить с ректором, но ректора срочно вызвали на какое-то совещание, а Тахир-муаллим уехал на двенадцать дней в Шушу. «Передохну малость и вернусь. Значит, не трепыхаться, сидеть, ждать. Все будет в порядке». Он сказал это нам на вокзале, уже садясь в поезд. Всю эту неделю мы не заходили в университет. В некрологе было сказано, что Тахир-муаллим умер три дня назад…
Элаббас все еще пребывал в прострации. Лишь в глубине его глаз можно было приметить движение: они то прояснялись, то снова их застилал мрак. Гияс неотрывно смотрел в окно. Исмаил копошился в углу, складывая в чемодан свои вещи. Поднялся, взял чемодан и торжественно направился к двери…
— Прощайте! — произнес он вполголоса. — Домой поеду. Чего здесь торчать? Баку без Тахира-муаллима — не Баку! А деревни бояться нечего. Напишу вам из дома…
Мы не тронулись с места. Гияс все так же стоял у окна. Мы с Мазахиром переглянулись: трудно было представить себе, что Исмаил вот так вдруг решил взять и уехать.
Исмаил помахал нам и вышел…
— Что ж теперь будет?
Кажется, Гияс спросил самого себя, таким голосом человек говорит только сам с собой. Или во сне. Гияс иногда говорил по ночам, и у него был точно такой голос. Но Мазахир, видно, только и ждал, чтоб кто-нибудь заговорил, пусть во сне, пусть из гроба, — любитель поболтать, он уже изнемогал от молчания.
— Уж если такое случилось, что может быть хуже? — Мазахир встал и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по комнате. — Умер Тахир-муаллим. Кто нас теперь будет устраивать на работу? А?
Гияс наконец отошел от окна и медленно опустился на койку: он был, как во сне.
— Что же теперь будет? — повторил он.
Элаббас встал.
— Все будет нормально! — сказал он.
— Ничего не будет нормального! — раздраженно бросил Мазахир.
— Да что ж вы, черт вас подери?! — Элаббас вдруг грохнул кулаком по столу; пятисотграммовая стеклянная банка, полная окурков, подпрыгнула. — Такой человек умер, а они об одном — вдруг их дело не выгорит!..
— Ну, ты даешь… — пробормотал Мазахир.
— Отцу писать надо, — сказал Гияс, думая о своем.
Нет, с ним что-то случилось. Где наш Гияс, самоуверенный, пижонистый, с гордым видом проходивший мимо девушек, смело вступавший в спор с преподавателями и засовывавший дешевые сигареты в нарядную пачку из-под импортных сигарет? Такого, как сейчас, я видел его лишь однажды — когда он бредил. И еще — прошу извинить — к его теперешнему состоянию совсем не шли эти ярко-красные трусики.
И конечно, Элаббас набросился на него:
— Вы только гляньте! Опять нацепил! Сколько раз я тебе говорил: не смей расхаживать в своих красных трусах! — У Элаббаса было такое зверское лицо, что Мазахир, не выдержав, прыснул. И тут же, зажав рот ладонью, притворился, что вовсе он не смеется, наоборот…
Элаббас взглянул на него, отвернулся… Подошел ко мне, положил руку на плечо.
— Черт с ними, Гелендар! — Он вздохнул. — А ты молодец. Понимаешь, не в нас дело-то. Тахир-муаллим умер! Тахир-муаллим!!! А эти!
— Будь у меня такой земляк, я бы тоже сохранял спокойствие. — Гияс криво усмехнулся. Он имел в виду известного писателя Салима Сахиба, который действительно приходился мне земляком.
— К знаменитости ты первый заявился домой! Потом он! — Я показал на Мазахира. — А я там пока что не был…
Этой весной писатель Салим Сахиб проводил у нас на факультете встречу со студентами; после встречи Гияс и Мазахир выпросили у него адрес, а потом порознь ходили к нему, носили свои произведения: Мазахир — стихи, Гияс — рассказы.
— А он вам по дудке в руки — и дудите!.. — Элаббас усмехнулся.
— Конечно! Мы же не земляки! Гелендару он дудку не сунет!
— А вот я не уверен, станет ли Салим Сахиб помогать Гелендару. — Мазахир усмехнулся. — Помнишь, как он старику прямо в лоб: «Почему вы не приезжаете в Бузбулак, не изучаете жизнь сельских тружеников?» Еще бы сказал: чушь, мол, все, что вы там про деревню насочиняли!
Так грубо я, конечно, не говорил, но некоторая неловкость возникла, писатель обиделся на меня, так что положение мое было нисколько не лучше, чем у Гияса. Но Элаббас был прав: сейчас я действительно не думал о себе, все пытался осмыслить — умер Тахир-муаллим!.. Все самое теплое, самое светлое, что я увидел, испытал, пережил за пять бакинских лет, связано было с ним.
Мне все почему-то вспоминалось, как нынешней весной перед госэкзаменами я на десять дней приезжал домой, и под окном, перед самыми моими глазами, однажды утром расцвело вишневое деревце…