Виктор Курочкин - Урод
Иван Алексеевич спустил ноги на пол, зевнул, поскреб волосатую грудь. Звонок теперь звонил протяжно и неприятно, как будильник.
– Видно, не отвяжется, – сказал Отелков, сунул ноги в шлепанцы, завернулся в халат, пошел открывать дверь и сразу же вернулся, сбросил халат и тяжело, как мешок с отрубями, свалился на кровать.
Приоткрылась дверь, и робко, бочком протиснулась женщина с кошелкой в руках. Оттого ли, что в комнате было сумрачно, или от чувства неловкости женщина долго стояла у порога, переступая с ноги на ногу. Отелков не шевелился, одним глазом наблюдая за ней, думал: «Уйдет или не уйдет?» Женщина, видимо, решила остаться. Поставила кошелку на пол и, не спуская глаз с Ивана Алексеевича, сняла плащ.
– Я ненадолго. Посижу и уйду… – сказала она и, помолчав, добавила: – Шла с рынка, мимо. Думаю: зайти или не зайти? Вот и зашла. А ты как будто и не рад? – говорила женщина, усаживаясь на стул и расправляя на коленях платье.
Отелков сделал вид, что хочет встать.
– Лежи, лежи, я ненадолго. Посижу и уйду, – торопливо проговорила женщина и виновато улыбнулась.
Иван Алексеевич облегченно вздохнул и так потянулся, что затрещала кровать.
Урод давно уже вылез из своего угла и, нетерпеливо перебирая лапами, не отрываясь, смотрел на женщину. В глазах его было все: и преданность, и любовь, и надежда. Но женщина не замечала Урода, она смотрела на Ивана Алексеевича, и в глазах ее было то же, что и у собаки. Терпение Урода в конце концов лопнуло, и он вежливо подергал зубами подол платья. Женщина испуганно вздрогнула, но, увидев собаку, радостно всплеснула руками:
– Милый ты мой, Уродушка! Как же это я тебя забыла! – Женщина вскочила, покопалась в кошелке, вытащила газетный сверток и показала Уроду. Дрожа от нетерпения, боксер взвизгнул.
– Что это? – спросил Отелков.
– Кости…
– Отнеси на улицу. Пусть там жрет.
Женщина, спровадив Урода глодать кости, стала прибирать комнату. Ее крепкая фигура двигалась по комнате гибко и бесшумно.
И когда она, подметая пол, приблизилась к Ивану Алексеевичу, он тяжело опустил ей на затылок руку. Женщина присела и широко открытыми счастливыми глазами посмотрела на Ивана Алексеевича.
– Пришла?… Молодец, что пришла. – Иван Алексеевич ласкал ее волосы, гладко зачесанные и собранные на затылке в узел. Нащупав шпильку, он ее вытащил, и волосы рассыпались по спине. Женщина, закрыв глаза, запрокинула голову. Рот у нее приоткрылся, обнажив плотную белую полоску зубов. Иван Алексеевич обнял женщину, стиснул, поцеловал в лоб, потом в открытые губы. Женщина, охнув, встала на колени и прошептала:
– Зачем же вдруг… сразу так… Дай хоть пол подмести.
Глаза у нее искрились от радости, она что-то торопливо, бессвязно говорила, но Отелков ее не слушал, он гладил ее и чувствовал, что его руки вместе с теплом тела ощущают какое-то другое тепло, от которого дрожит каждая жилка и кружится голова…
Потом Иван Алексеевич лежа курил и равнодушно наблюдал за ползущим по стене клопом.
Когда ему это наскучило, он скосил глаза на женщину, на ее голые плечи, на разбросанные по подушке волосы.
«Странно, как их у нее много, – подумал, – и как это она ухитряется их так гладко причесывать. Вероятно, волосы очень тонкие».
Голова у женщины была запрокинута, глаза закрыты, лицо маленькое, бледное, измученное, а губы сморщились, как увядший лепесток фуксии. Отелкову стало обидно за свое мужское достоинство: почему ему, здоровому, видному мужчине, приходится лежать с этой уже немолодой да и не слишком красивой бабой?
«Пора бы ей и честь знать», – подумал он и толкнул женщину локтем. Она не ответила. Но по тому, как вздрогнули губы и шевельнулись ресницы, Иван Алексеевич понял, что она не спит. Отелков неуклюже повернулся к ней спиной.
Он задремал, а когда очнулся, женщина одевалась.
«А что, если у нее попросить хотя бы рублей пять?» Мысль пришла внезапно, и Отелков попытался за нее ухватиться. Женщина припудрилась, слегка подкрасилась, сняла с вешалки плащ.
«Вот сейчас она уйдет, и уйдут пять рублей», – подумал Отелков, но попросить не хватило смелости.
Взяв сумку, она открыла дверь, на секунду остановилась и посмотрела на Отелкова.
«Вот сейчас подойдет, поцелует в лоб, и я у нее спрошу».
Но она не подошла и, тихо закрыв дверь, исчезла.
– Ушла… и даже пол не домела. – Иван Алексеевич выругался. – Все. Больше я ее на порог не пущу.
Подобные решения Отелков принимал часто, но еще чаще от них отказывался. Он и сам не мог понять, каким магнитом машинистка Серафима Анисимовна Недощекина его притягивала. Он ее не любил, да и особой страсти к ней не чувствовал. Но она была какаято особенная. Одним словом, как ее определил Иван Алексеевич, уютная. А уюта-то как раз ему и недоставало. Однажды Серафима Анисимовна сказала Отелкову:
– Я одинокая, а ты одиночше меня. Ты такой одинокий, хуже, чем крот. Мне и тебя, и себя жалко. Потому я и хожу к тебе.
Крепко сжав ладонями виски, Отелков стал думать, где бы раздобыть хоть рубля три. Думал долго и не заметил, как уснул.
Когда Иван Алексеевич проснулся, в доме было совсем темно. Он понял, что солнце сместилось и теперь светит не в ставни, а в глухую стену. Отелков встал, завернулся в халат, вытолкнул железный стержень засова, и ставни с грохотом распахнулись. Он открыл окно, лениво опустился на стул и стал смотреть на улицу.
Стоял безоблачный, душный июльский полдень. Из сада в комнату, как из раскаленной печки, втягивался плотный, горячий воздух. Иван Алексеевич отодвинул стул, закурил, облокотился на подоконник.
Все изнывало от жары. Тополя, бессильно опустив ветви, бросали на землю жидкие, короткие тени. Густой малинник вдоль забора вывернулся наизнанку, поседел и не шелохнется. Опустив хвосты, уныло бродили соседские куры. Под кустом крыжовника, положив на лапы голову, парился Урод. Мокрый язык вывалился из пасти и трепыхался, как тряпка. За забором, словно подмасленная сковорода, блестела асфальтовая дорога. Взгляд Отелкова уперся в железнодорожную насыпь с желтыми плешинами песка и мелкой ржавой травой.
Ничто так не раздражало Отелкова, как эта насыпы Вот уже тринадцать лет она торчит перед его глазами и до того обрыдла, что даже в самые отрадные минуты жизни Иван Алексеевич старается не открывать ставни, чтобы не испортить себе настроения. Но и это мало помогает. Когда по ней с чугунным грохотом ползет тяжеловесный состав, дом трясется и звякает, как телега с кухонной посудой.
Настроение у Отелкова было хуже чем отвратительное. Давило не только безденежье, но и отсутствие каких-либо перспектив. Роль, на которую он рассчитывал, отдали другому, по мнению Ивана Алексеевича, совершенно бездарному артисту. Режиссер-постановщик, злой, желчный, весь утыканный остротами, как еж иглами, насмешливо сказал ему:
– Вы, Отелков, умеете играть только себя. А такой роли у меня в фильме нет. Подождите, напишут, тогда и поработаем.
– Играете только себя, – медленно, по складам повторил Отелков и горько усмехнулся: – Разве только я один! А эта дутая знаменитость Сомов – штатный исполнитель бюрократов? Антон Кондаков, положительный герой, первый любовник, заштампованный, как больничный лист… Сыграл двадцать лет назад композитора, так с тех пор и валяет всех на одну колодку: и офицера, и инженера, и тракториста, и футболиста. А психопатки от него без ума: «Вы смотрели новый фильм? Там Кондаков. Прелесть, сплошное обаяние»… Иван Алексеевич выругался и выплюнул окурок под окно.
– Ивану Ляксеичу – мое почтение! – продребезжал у забора старческий голосок.
Отелков поднял глаза, прищурился. Над забором, как одуванчик, качалась седая головка Штукина по прозвищу Яй-бога.
– Степан Емельяныч, здравствуй, – стараясь быть ласковым, приветствовал его Отелков.
– Иду, мотрю, яй-бога, сидит наш Иван Ляксеич, отдыхает, природой наслаждается, так сказать, во-оот, – протянул Степан Емельяныч и, сжав в кулаке бороденку, хихикнул.
Отелков хотел грустно улыбнуться, но вместо улыбки лицо брезгливо сморщилось. «Сейчас начнет расхваливать». Не успел Иван Алексеевич и подумать об этом, как старик заговорил торопливо, взахлеб:
– Мотрю вчера телевизор, а вы там, Иван Ляксеич, роль разыгрываете, яй-бога, хорошо. Кричу: «Баба, мотри, Иван Ляксеич роль разыгрывает». Правда, маловато, а хорошо, яй-бога, хорошо, аж слезу жмет! Горжусь тобой, виноват, вами, Иван Ляксеич, яй-бога, горжусь и всем говорю: «Иван Ляксеич – мой старый знакомый. Мы с ним эва с какого времени знаемся».
Отелков с трудом сдержал себя, чтобы не закричать: «Пшел прочь, старый идиот!» Степан Емельяныч, сам того не желая, нанес Отелкову удар, как говорят, в запрещенное место. Ничего не было оскорбительней для Отелкова, чем роль, которую так расхваливал Штукин. Для артиста это предел падения. Исполнять в театре шаги за сценой в сто раз почетнее, нежели роль, на которую согласился Иван Алексеевич. В короткометражке о мухах, отхожих местах и помойках он изображал санитарного начальника в белом халате, вся роль которого сводилась к тому, чтобы снять трубку телефона, набрать номер и сказать: «Алло». Степан Емельяныч, не ведая, что творится в душе Отелкова, продолжал вовсю восхищаться талантами Ивана Алексеевича: