Владимир Мирнев - Нежный человек
– Мама!
Еще раз десять мать и дочь вот таким же образом заводили разговор; всякий раз Мария просила мать не говорить о муже, грозилась уйти сейчас же на станцию и уехать куда глаза глядят, дабы не слушать о тех, с кем оборвала раз и навсегда – с этими мерзкими людьми. Но каждый раз их разговор находил продолжение, и они, позабыв только что данное обещание не возвращаться к самому неприятному, возвращались к нему, словно кто-то невидимый, выждав момент, дергал за ниточку, связывающую их обеих единой болью, заставляя вновь обновлять в памяти пережитое.
Уже за полночь, когда дочь заснула, мать принялась выкраивать кофту из своего шелкового платья, подаренного ей мужем к свадьбе.
Татьяна Тихоновна и заснула за столом, а утром, только-только развиднелось, она, отложив шитье в сторону, ушла в сарайчик. В сарайчике уже ходили проснувшиеся куры, петух; петух громко кукарекал, требуя, видать, к себе внимания, а куры молча и выжидательно глядели на дверь, нетерпеливо высматривая в щели хозяйку. Здесь, в сарайчике, Татьяна Тихоновна почувствовала, как укололо в левой стороне груди, присела, ожидая, когда отпустит боль, и, стараясь не тревожиться, закрыла глаза. Она словно сквозь сон слышала: кричал петух, похрюкивал от голода поросенок, с минуты на минуту ожидая, что вошедшая хозяйка вот-вот очнется и ласково заговорит с ним.
Татьяна Тихоновна любила находиться в сарайчике; сидя вот так с закрытыми глазами в этом маленьком пространстве, словно улавливала голоса мужа, детей, мычание коровы, каждую из бывших у нее она помнила, как своего ребенка, и овец помнила, гусей и бычков – всех своих животин сорокалетней давности, особенно тех, которые выделялись каким-нибудь внешним или внутренним признаком, особинкой или характером. Вот и сейчас Татьяна Тихоновна, чувствуя себя плохо, сидела на ящике, и перед ней, по степени привязанности, проходили любимые животные. Никто не знал об этой слабости, никто не догадывался и, пожалуй, вряд ли понял бы, что, находясь в таком странном оцепенении, она вспоминала прошлое, и прошлое придавало ей силы.
***
Дочь лежала в постели с открытыми глазами, молча посмотрела на вернувшуюся мать и вздохнула с откровенным намеком, что, мол, кофта, о которой столько вчера было речи, не готова. А раскроенная, но еще не простроченная кофта лежала на столе, и мать собиралась еще раз примерить ее на дочери.
– Кофта у меня раскроенная, дочурочка, вот только прострочить и – готовая, – проговорила торопливо мать, чтобы сразу отвлечь дочь от неприятных размышлений. – Вставай. А то и лежи, я так примерю. Узкая, выходит, нужна талия? А ну-ка, бесстыдница, повернись мягким местом к потолку. Вот так, а теперь – вот так. Лежи и не шелохнись. Будет у тебя не хуже, чем у Топорковой.
– Ты что ж, ночью кроила? – спросила Мария, вскакивая с постели и вытягивая руки вверх, приподнимая обнаженную грудь, показывая, какая у нее тонкая и гибкая талия. – Ой, мам-мама! И чего только ты не сделаешь ради поганой дочери! Я такая к своей дочери не буду. У тебя, скажу, дочь, своя жизнь, а у меня – своя. Ты, скажу, молодая, жить хочешь красиво, а я старая, жить хочу прекрасно. У тебя все впереди, а у меня позади, потому у тебя более времени сделать приятное для меня, чем мне для тебя. Ага, мам?
– Ага, – машинально согласилась мать, зажимая в зубах нитку и стараясь одновременно свести складки материи так, чтобы их можно было наживить на нитку с иголкой.
Дочь ходила по комнате в одних трусиках, обнажившись перед матерью, и, хотя в этом ничего необычного не было, все же мать подумала, что вот она, в своей молодости, перед своей матерью стыдилась вести себя так и никогда голышом перед нею не появлялась. Татьяна Тихоновна не могла понять до конца свою любовь к детям. «Господи, как же мне быть, ходят передо мной мои дети – сын и дочь, и они мне дороги, они мои родные, моя радость и слезы, моя жизнь, и другой мне не надо – родные дети», – подумала мать, перебирая материю и искоса поглядывая на Машеньку, остановившуюся у окна и закинувшую руки за голову, и солнце, только-только скользнувшее лучами в окно, ласково легло на ее волосы, образуя вокруг головы светящийся белый нимб, на матово залоснившееся тело, вытянувшееся навстречу солнцу, жизни. Мария смотрела прямо на солнце открытыми глазами, и солнца не видела, так как ее глаза наполнились слезами от яркого света, – видела она красные, розовые, оранжевые круги, заполнившие глаза; ей казалось, что она в каком-то неистовом потоке стремглав летит вперед, ввинчиваясь в атмосферу, туда, где обилие света и тепла.
«Чего ж я, других менее люблю? – рассуждала обеспокоенная своими мыслями мать. – Одинаково. Но мне жалко доченьку мою. Неужто? Такая молоденькая… Господи, отдай на мою долю все ее тягости. Куда уж ей, хрупкой и такой красивой, как бы не сломалась она, бедная, люди-то нынче нахрапистые да изворотливые. Вот отчего такая тоска, такая жалость и любовь. Вот почему хочется плакать…» – и слезы сами собой набежали на глаза.
Кофточка вышла в самый раз, ладно облегла по всем линиям и, после того как мать отутюжила складки электрическим утюгом, вспрыскивая водой, совсем выглядела замечательной. И все-таки Татьяне Тихоновне кофта показалась тесноватой для дочери, особенно на груди и в талии, но Маша уверила, что лучше и быть не могло. Кофточка сидела, нет, повторяла линии ее тела, придавая им еще большую прелесть, вызывая, что самое главное, нужную уверенность у Марии, и эта уверенность каким-то странным образом засияла на ее лице и в глазах. Мария вся была во власти предстоящего отъезда, и обстоятельства к тому складывались как нельзя лучше: уволилась быстрее, чем положено по закону, и с сегодняшнего дня свободная, о работе в Москве договорилась, поедет работать по найму. В Москву Мария приезжала несколько раз – к тетке, Ларисе Аполлоновне, – и у нее воспоминания остались самые светлые. Мария хотела уехать рано утром, но передумала и решила отправиться другим поездом, поздно ночью, в одиннадцать часов сорок девять минут московским скорым; он останавливался всего на три минуты.
Как положено перед дорогой, молча посидели на чемоданах. Мария окинула взглядом квартирку. Круглый раздвижной стол, покрытый вышитой матерью скатертью, пять венских стульев, сундук, платяной шкаф, показавшийся ей сейчас почему-то особенно угрюмым, словно и он молча переживал отъезд, старый комод, на котором стояли фотографии родных, близких, фотографии на стене, портрет отца, железная кровать – мать на ней спала, оттоманка, ее, Марии, если можно сказать, кровать и еще множество мелких предметов; под кроватью пищали цыплята, их мать спасала от появившегося в сарайчике хорька. Все милые сердцу вещи немо, но с укором глядели на нее. Мария как бы чувствовала заинтересованный взгляд вещей и безо всякой жалости торопила отъезд, ибо только он мог вывести ее из лихорадочного желания сиюминутных перемен.
ГЛАВА II
Стремление ехать сродни желанию жить. Оно всю дорогу владело Марией. Ее не охватывала боязнь будущего, и не приходилось задумываться о предстоящем. В дороге тянет вспоминать прошлое, сопровождает уверенность в предстоящем, которое видится прекрасным и заманчивым. Недалеко от Москвы ей пришла в голову мысль, что она в жизни часто ошибалась, доверяясь только своему упрямому чувству сделать во что бы то ни стало по-своему, как ей хотелось, – так получилось с замужеством, бралось в расчет только сиюминутное вспыхнувшее чувство, а необходимо – умом раскинуть. Теперь стоит поступать умнее, просчетов легкомысленных не допускать. С этими мыслями, возбудившими в ней безотчетное желание с сегодняшнего дня жить серьезной, строгой и подозрительной жизнью, Мария приехала в Москву, подхватила свой тяжеленный чемодан и направилась в метро.
Лариса Аполлоновна, ее тетя, жила на Ленинском проспекте в двенадцатиэтажном кирпичном доме, на одиннадцатом этаже, в трехкомнатной квартире индивидуальной планировки, с широкими, на всю длину трех комнат, лоджиями.
Тетя и ее дочь Ирина пили на кухне чай. Лариса Аполлоновна, высокая, худая, с сухим продолговатым лицом и живыми, далеко не старческими глазами, хотя ей недавно исполнилось шестьдесят пять лет, удивленно вскинув глаза на племянницу, выпрямив неестественно плоскую грудь и развернув плечи, посмотрела на приехавшую, но будто бы одновременно и на свою дочь Ирину, спросила:
– Ты, Маша, в гости?
– Не, тетя Лариса, приехала работать. Хочу устроиться работать. А потом буду учиться.
– Работать? – спросила поразительно артистичным голосом тетя, округляя глаза, выразившие удивление замечательно осведомленного человека и иронию женщины, посвященной в дела и более важные, нежели какая-то там работа, – приговор наивной провинциалке. – Ты, милочка, работать? А прописка? Кто же приезжает без прописки? Ты, милуша, – голос тети смягчился и приобрел явную снисходительность, – приехала в Москву, а не в деревню. Если всякий, кто пожелает, приедет в Москву, то как же нам тогда быть, москвичам? Ай-я-яй! Как же нам быть, милочка ты моя, в нашем городе?