Юрий Бондарев - Батальоны просят огня (редакция №2)
– Жорка! А ну, за майором! Помоги! А то носит его… видишь? За смертью гоняется! – сказал Гуляев.
Жорка ухмыльнулся, ответил небрежно:
– Есть, – и двинулся за майором своей цепкой скользящей походкой.
Полковник Гуляев стоял около вокзала, глядел на пылающие вагоны со вздыбленными крышами, понимал, что все здесь, охваченное огнем, могло спасти только чудо. Он думал о том, что этот пожар, уничтожающий боеприпасы и снаряжения не только для истощенной в боях дивизии, но и для армии, оголял его полк, батальоны которого подтянулись к Днепру в течение прошлой ночи. И как бы умны ни были сейчас распоряжения Гуляева, как бы ни кричал он, ни взвинчивал людей, – все это теперь не спасало положения, не решало дела.
Он видел, как, убегая в дым и вновь выныривая в просветах пожара, маневровый паровозик, свистя, носился по путям с прилипшим к буферу сцепщиком, разъединял искореженные осколками вагоны, оглушая лязгом железа, толкал их в тупики. Танки обрушивались через края платформы на бревна, скатывались на землю; недовольно ревя, как обожженные звери, уползали к лесу; он начинался тут же за станционным зданием.
Мимо вокзала пробежал высокий танкист-подполковник, брови подпалены, лицо озлобленное, все в темных полосах гари; он не заметил Гуляева.
– Подполковник! – зычно окликнул Гуляев, чуть подбирая полнеющий живот, как делал это всегда, готовый отдать приказ.
– Что вам? – Танкист остановился, воспаленные веки сузились. – Я слушаю!
– Сколько танков вышло из строя?
– Не подсчитано!
– Вот что! Освободятся люди, пошлите их на расцепку вагонов! Сейчас придет еще паровоз…
– Я людьми швыряться не намерен, товарищ полковник! Воевать без людей буду?
– А как же будет воевать дивизия? А? Вся дивизия? – спросил Гуляев, чувствуя, что снова сбивается на тон Иверзева, и раздражаясь на себя за это.
У танкиста собрались в одну линию почерневшие губы; он ответил твердо:
– Не могу! Я отвечаю за своих людей, полковник!
В ближайшем вагоне с грохотом взорвалось несколько снарядов, взметнулась крыша, дохнуло обжигающим жаром, запахом тола. Лицам стало горячо. На мгновение оба отвернулись, их заволокло дымом; танкист закашлялся.
– Товарищ полковник, разрешите обратиться? – послышался в эту минуту за спиной Гуляева насмешливый голос.
– По-до-жди-те! Подождите! – холодно, не оборачиваясь, проговорил Гуляев, упорно глядя на кашляющего подполковника-танкиста, и добавил уже жестко: – Я потребую… потребую выполнения!
– Товарищ полковник, разрешите обратиться?
– Кто еще тут? Что угодно? – Гуляев, поморщась, круто повернулся и тотчас, не понимая, удивленно и громко воскликнул: – Капитан Ермаков? Борис? Откуда тебя черти принесли?..
– Здорово, полковник Гуляев!
Среднего роста капитан в летней выгоревшей гимнастерке с темными следами от портупеи стоял возле. Талия узко перетянута ремнем, тень от козырька падала на половину смуглого лица, карие, почти черные глаза, белые зубы блестели в обрадованной улыбке.
– Ну, здорово, полковник! – оживленно повторил он. – Что, не верите? Доложить, что ли?
– Да откуда тебя черти принесли? – проговорил, затоптавшись, Гуляев, сначала сурово нахмурился, потом засмеялся, грубовато стиснул капитана в объятиях и сейчас же отстранил его, засопев, косясь назад.
– Идите, – буркнул он танкисту. – Идите.
– Дайте жрать, полковник! Толком четыре дня не ел! – сказал капитан, улыбаясь. – И сутки без дымового довольствия!..
– Да откуда ты?.. Докладывай!
– Из госпиталя. Ждали в пути, когда кончится у вас тут. Потом появляется Жорка с майором, ну и… прикатили на паровозе.
– Легкомыслие? Шутишь все? – пробормотал Гуляев, всматриваясь в заштопанный рукав капитанской гимнастерки, и густо побагровел. – Не писал из госпиталя, хинная ты душа! А? Молчал, ухарь-купец!
– Я хочу не есть, а жрать! – ответил капитан, смеясь. – Дайте хоть сухарь! Водки не прошу!
– Жорка! – крикнул полковник. – Проведи капитана Ермакова к машине!
Жорка, до этого скромно стоявший в стороне, просветлел лицом, заговорщицки подмигнул капитану голубым невинным глазом:
– Тут в лесу. Недалеко.
Все, что можно было сделать в создавшихся обстоятельствах, было сделано. Устало догорали загнанные в тупики вагоны; с последним, как бы неохотным треском запоздало рвались снаряды. Пожар утих. И только теперь стало видно, что стоял теплый, погожий день припозднившегося бабьего лета. Чистое сияющее небо со стеклянно высокой синевой развернулось над лесной станцией. И только на западе почти неуловимо светились в бездонной его глубине беззвучные зенитные разрывы.
Порыжевшие, тронутые осенью приднепровские леса, окружавшие черное пепелище путей, стали видны, как в бинокль.
Полковник Гуляев, потный, разомлевший, не без наслаждения скинув горячие сапоги с усталых ног, подставив ноги солнцу и расстегнув китель, так что видна была волосатая, пухлая грудь, лежал в станционном садике под облетевшей яблоней. Здесь все по-осеннему поблекло, поредело, везде неяркий блеск солнца, везде хрупкая прозрачная тишина, вокруг легкий шорох палых листьев, чуть-чуть тянуло свежим воздухом с севера.
Капитан Ермаков лежал рядом, тоже без сапог, без ремня и фуражки. Полковник, хмурясь, сбоку рассматривал его исхудалое, побледневшее лицо, прямые брови, – черные волосы упали на висок, шевелились от ветра.
– Та-ак, – проговорил Гуляев. – Значит, раньше времени прибежал? Что, не терпелось, терпежу не было?
Борис вертел опавший желтый яблоневый лист, задумчиво улыбаясь, внимательно щурился на него.
– Променять госпитальную койку вот на это… стоило, честное слово, – ответил он, сдунул лист с ладони, затем спросил полусерьезно: – Вы что-то, полковник, растолстели? В обороне стоите?
– Ты мне не вкручивай, – недовольно перебил Гуляев. – Я спрашиваю, почему прибежал?
Борис потянулся к яблоне, сорвал голую веточку, опять внимательно осмотрел ее, сказал:
– Вот, оторвал эту ветку – и она погибла. Верно? Ну ладно, оставим лирику. Как там моя батарея, жива?
Он, слегка усмехнувшись, взглянул на полковника, повторил:
– Жива?
– Твоя батарея ночью форсировала Днепр. Ясно? – Гуляев, сопя, повернулся, поерзал животом по желтой траве, по сухим листьям, раздраженно спросил: – Ну, еще вопросы?
– Кто командует батареей?
– Кондратьев.
– Это хорошо.
– Что хорошо?
– Кондратьев.
– Вот что, – грубовато и решительно проговорил Гуляев, – хочу предупредить тебя, и без шуток, дорогой мой. Будешь грудью по-дурацки, по-ослиному пули ловить, храбрость показывать – к чертовой бабушке спишу в запасной полк! И баста! Спишу – и баста!
– Ясно, – сказал Борис.
– Убьют дурака. Что?
– Ясно, – кивнул Борис. – Все ясно.
Обветренное, крупное, заметное покатым морщинистым лбом, лицо полковника медленно отпускало с себя выражение недовольства, нечто похожее на улыбку слабо тронуло его губы, и он проговорил с грустным весельем:
– Оторванная ветка! Ска-жит-те! Философ, пороть тебя некому!
Лежа на спине, Борис по-прежнему задумчиво глядел в холодноватую синеву неба, и Гуляев подумал, что этому молодому, здоровому офицеру мало дела до его слов, до откровенного беспокойства, не предусмотренного никаким уставом, – они знали друг друга со Сталинграда. Был полковник одинок, вдов, бездетен, и он как бы видел в Ермакове свою молодость и многое прощал ему, как многое прощал и себе в те годы, как это иногда бывает у немало поживших и не совсем счастливых одиноких людей.
Долго лежали молча. Пустой, перепутанный паутиной садик был насквозь пронизан золотистым солнцем. В теплом воздухе планировали листья, бесшумно стукаясь о ветви, цепляясь за паутину на яблонях. В тишину долетало отдаленное гудение танков из леса, тонкое шипение маневрового паровозика на путях: отзвуки жизни.
Сухой лист упал полковнику на плечо. Он медлительно смял его в кулаке, скосил глаза на Бориса.
– Прорывать оборону будем. Крепкий орешек на правом берегу. Что молчишь?
– Так, думаю. И сам не знаю о чем, – сказал Борис.
Со стороны вокзала, приближаясь, послышались голоса, показавшиеся странными здесь, – женские голоса, звучные и будто стеклянные в тихом воздухе полуоблетевшего сада. Полковник Гуляев, неловко повернув обожженную шею, крякнул от боли, удивленно оглядываясь, спросил:
– Это что же такое?
По тропинке от вокзала через сад двигались две женщины, несли огромный сундук, переплетенный веревками. Одна, молодая, гибкая, босоногая, в выцветшей блузке, небрежно заправленной в юбку, косынка надвинута на тонкие брови, шла изогнувшись, напрягая крепкие икры; другая – в мужской поношенной телогрейке, в сапогах, смуглое лицо изможденно, потно, волосы растрепались, и солнце, бившее сзади, просвечивало их.