Вадим Шефнер - Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде
Однажды нас повели на экскурсию. Недалеко от площади стояло высокое здание из красного кирпича – «Народный дом». Там находилась картинная галерея. Мне запомнилась только одна картина. Она висела в комнате с розоватыми стенами, прямо против входа. Картина батальная: идет бой, видны дымки из разрывающихся ядер, а на переднем плане – орудие; около него хлопочут два артиллериста, а позади стоит мужчина в красивой синей шинели с яркими отворотами, – командир, должно быть.
Помню, обратно в детдом мы шли, как обычно, парами. Меня, как одного из самых маленьких и потому, что ходил я все еще медленно из-за обваренного колена, поставили в хвост колонны, рядом с каким-то мальчишкой, а впереди шли две девочки. Шествие растянулось, и, когда все свернули за угол дома, мы с напарником остались на малолюдной улице одни.
Тут из палисадника выскочило несколько «вольных жаб» (так мы звали всех недетдомовских ребят). Они стали кричать нам: «Приютские крысы! Приютские крысы! Воровать пришли!» Потом они нас окружили, стали толкать и не пускали нагнать своих. «Вольные» сорвали с нас шапки-ушанки, мы успели выхватить шапки у них из рук, а надеть на головы уже боялись – ведь шапки они могли совсем отнять у нас или забросить куда попало. «Вольные жабы» стали издеваться над нашими стрижеными головами (нас стригли под ноль, борясь со вшивостью) и щелкать нас «по кумполам». Мы стали отбиваться, началась драка. В порядке самообороны я опять применил недавно освоенный прием: ударил одного из противников здоровой ногой в живот. Он сразу согнулся и скис, но врагов было больше, чем нас, да и сами они были взрослее, так что нас сшибли с ног и стали бить лежачих.
Тем временем девочки, до этого шедшие в паре впереди нас, спохватились, что мы отстали, вернулись и подняли визг и крик. Их услыхали несколько детдомовских ребят из старшей спальни; они шли не вместе со всеми (старшие не очень-то любили ходить парами), а где-то по другой стороне улицы, поотстав от группы. Они сразу же бросились выручать нас и начали почем зря лупить «вольных». Тут прибежала воспитательница и стала метаться от одного детдомовца к другому, уговаривать и слезно умолять их прекратить драку, вернее избиение, и те нехотя послушались.
После этого события и еще после нескольких подобных же случаев на улицах Старой Руссы я понял, что хоть в детдоме ребята и дразнят друг друга, и ссорятся, и даже дерутся между собой, вне детдома они всегда приходят друг дружке на помощь. Усвоил я и другую истину: если на тебя напали, нечего стесняться – надо бить с наибольшей силой в самые болевые места. Ведь тот, кто нападает, сам себя ставит как бы вне закона, и по отношению к нему справедливы любые приемы. Обороняющийся – всегда прав.
Надо сказать, что взрослые жители Старой Руссы (не все, разумеется) не любили детдомовцев и иначе как «приютскими крысами» нас и не звали. Они считали, что все мы воры, и вдобавок были уверены, что все мы больны заразными болезнями. С их голоса пели и «вольные» дети. Вообще ребята тогда были злее, недоброжелательнее, завистливее друг к другу, нежели теперь. Нынешние дети тоже, конечно, и ссорятся, и дерутся между собой, – и все-таки они куда добрее, открытее и добродушнее детей моего поколения. Тут сказалось и непрерывное повышение семейного достатка, и общий рост образованности, и то, что уже тридцать лет нет войны. Сказывается и воспитание в детских садах, где ребятишек учат хорошо относиться друг к другу. Происходит медленный, постепенный, но необратимый процесс нарастания детской доброты. Со временем он коснется и взрослых.
19. Мой второй детский дом
Из «монастырского» детдома мы с матерью вскоре перекочевали в другой. Он размещался в красном одноэтажном кирпичном здании на берегу Полисти, недалеко от того огромного древнего собора, о котором я уже упоминал. Не знаю, чем вызвана была эта перемена: то ли возник новый детдом, то ли он уже существовал наравне с предыдущим, но в нем имелась воспитательская вакансия (до этого мать, кажется, служила внештатно). Надо помнить и то, что жизнь тогда была более текучей, чем сейчас: все время все менялось, видоизменялось, реорганизовывалось, в том числе и детские дома; они часто переезжали с места на место, раскассировались, сливались, разделялись, переформировывались. Говоря нынешним полунаучным языком, все время шли поиски оптимального варианта
Отдельных детей и воспитателей этого детдома я не запомнил. В памяти удержались события общие и внешние. Огромное – на всю жизнь – впечатление оставил весенний ледоход на Полисти. Здание, в котором мы жили, стояло на набережной; вся жизнь реки была у нас перед глазами. В день ледохода Полисть гремела, скрежетала, гудела; льдины вставали на попа, громоздились в несколько ярусов, обрушивались, распадались; в просветах меж ними мелькали крутящиеся, обглоданные льдом бревна, ломаные доски, щепки; взрослые потом говорили, что где-то выше по течению снесло мост. Что-то жуткое и удивительно вольное, что-то безоговорочно щедрое ощущалось в этом бешеном и целеустремленном исходе льдов. Чудилось, что это начало чего-то другого, еще большего, а чего именно – неизвестно.
Петроградских весен я не помнил и поэтому вообразил себе тогда, что все реки на свете по весне ведут себя так же, как Полисть. Позже, вернувшись в Ленинград, я был удивлен и несколько разочарован, когда впервые увидел наш сдержанный, торжественно-чинный невский ледоход. С тех пор миновало пятьдесят лет, но каждый раз, когда по Неве в море уходит лед, я вспоминаю Полисть. И вспоминаю Старую Руссу. Тут я должен предуведомить читателя, что я – всюду, где пишу о ней, – описываю Старую Руссу не такой, какой она существует сейчас, и, по-видимому, даже не такой, какой она была в действительности пятьдесят лет тому назад. Я описываю тот мир и тот город, который представляю себе по своим детским впечатлениям. Моя Старая Русса – это не реально существующий город, но это и не выдуманный мной город, это Город-Впечатление.
Во время ледохода Полисть вышла из берегов, залила набережную, вплотную подступила к детдому. Нас, ребят, вначале радовало, что дом наш стал островом и что река плещется под самыми окнами. Мы даже приметили большую дохлую рыбину, которую течением затащило в палисадник. Но все это представлялось интересным лишь до тех пор, пока кто-то из старшеспальников не пустил слушок, что из-за паводка теперь не будет подвоза продовольствия и что скоро мы все окочуримся с голодухи. Среди воспитанников началась паника; некоторые девочки плакали, сидя на своих койках. Воспитатели – в том числе и моя мать – втолковывали ребятам, что никакого голода не ожидается. Но все равно ночью многие детдомовцы не спали; некоторые бродили из спальни в спальню, разнося новые зловещие слухи. Говорили, что продсклады в городе снесло водой и во всей Старой Руссе начинается голод.
К утру полая вода еще не спала. На завтрак нам не дали ничего горячего, так как дровяной сарай залило, – но зато каждому из нас выделили по двойной пайке хлеба; все этому очень обрадовались, паника прекратилась. Кажется, в тот же день половодье пошло на убыль; вскоре и река, и жизнь в детдоме вошли в свое русло.
Не удивляйтесь тому, что чуть мы на короткое время оказались отрезанными от внешнего мира – и сразу же почти у всех ребят возникли мысли о голоде. Многие беспризорные попадали в детский дом совсем оголодавшими, да и в самом детдоме еды нам вечно не хватало. Государство давало нам все, что могло, но ведь давать-то оно в те годы могло от немногого: это были годы великой нужды и разрухи. Немудрено, что почти все наши помыслы были сосредоточены на еде. Однако хоть мы и жили впроголодь, и толстяков среди нас не водилось, но ни в одном из детских домов, где мне довелось побывать, не произошло ни единого смертного случая от истощения. И вообще из детдомовцев, как правило, вырастали физически и нравственно здоровые люди. Я помню только одну детскую смерть: в Рамушевском детдоме умер от воспаления легких парнишка лет тринадцати-четырнадцати; в те годы эта болезнь и для взрослых-то часто кончалась печально: тех радикально действующих лекарств, которые мы знаем сейчас, еще не существовало. Эта смерть была воспринята как ЧП и воспитателями, и детьми.
Так как детдом находился недалеко от собора, нам два или три раза удалось повидать большой крестный ход. Не знаю, с какими именно праздниками это было связано, во всяком случае не с пасхой, так как дело происходило уже летом. Один из крестных ходов запомнился мне хорошо.
Теплый, ясный день. Мы, детдомовцы, все собрались во дворе-палисаднике. По-видимому, предстояла какая-то экскурсия или прогулка под руководством воспитателей. Вдруг кто-то из старшеспальников заорал во всю глотку:
– Крестный ход! Похряли на крестный ход!
Мы выбегаем на набережную. Воспитатели уговаривают нас вернуться, да где там. По булыжной мостовой, направляясь к мосту, что против собора, движется процессия. Впереди шагает священник в красивой, блестящей рясе, рядом с ним кучка священнослужителей меньшего чина; за этой толпочкой – группа людей, несущих иконы и хоругви (икон было пять или даже больше); позади идет основная масса верующих. Хоругви, украшенные снизу золотыми кистями, колышатся на ветру. Иконы несут на огромных, широких, тяжелых белых носилках-подрамниках; иконы расположены на них стоймя, они украшены бумажными (хоть и лето кругом) цветами. В каждые из носилок впряжено, если память мне не изменяет, по восемь человек, все здоровые, сильные мужчины. На плечах у них холщовые лямки, концы которых прикреплены к рукояткам носилок. Порой от группок зрителей, стоящих на набережной, а также и от хвоста крестного хода отделяются люди, бегут к носилкам и кидаются под них.