Петр Проскурин - Исход
Глушов, думая, глядел вслед, как шел Скворцов, а тот у санчасти сел на втоптанную, забросанную окурками землю, на выбитое толстое корневище дуба и стал тупо курить, прижигая желтые от махорки пальцы, он услышал чьи-то шаги, но головы не поднял и не шевельнулся. «Наверное, опять Глушов, — безразлично подумал он. — Так долго никто не выходит, просто невозможно ждать…»
Он услышал голос Павлы и, вскинув голову, увидел ее перед собой, она стояла, приглядываясь к нему.
— Ну, чего ты так убиваешься, Владимир Степанович? — сказала она. — Вот поглядишь, все хорошо кончится.
Он не ответил. Если она хочет напомнить прошлое, что было между ними когда-то, то все это зря, все кончено, и ничего больше никогда не будет.
— От сердца к тебе подошла, — сказала Павла, она почувствовала в его молчании плохое для себя и вздохнула. — Я правда от сердца к тебе подошла. Зря ты меня обегаешь, мы ведь из одной деревни, Владимир Степанович, как-никак. Помогать должны друг дружке, одни мы из деревни и остались, — опять повторила она, и ему стало не по себе и стыдно, она говорила с ним просто и доверчиво, как с малым ребенком. Он ведь действительно «обегал ее», как она сказала, и находил для себя тысячу разных отговорок, и теперь видел, все они не нужны.
— Паша, у нее столько крови вышло, — пожаловался он и в самом деле, как малое дитя, и не стараясь больше удержать подступившие спазмы к горлу. Павла с болью видела, насколько он моложе ее, и беззащитнее, и слабее; она с жалостью глядела на него сейчас, как когда-то на своего Васятку, и думала, что в каждом мужике живет неразумное дите. Она осторожно погладила его мягкие волосы (она помнила их мягкость).
— Не горюй, Володюшка, все будет хорошо, поправится твоя Шура, она молодая, все на ней заживет.
Не в силах больше сдерживаться, он уткнулся ей в плечо, она не удивилась и, гладя его мягкие волосы, тихо завидовала тому, что он может еще так любить и так плакать.
В ту сторону, откуда пришел Скворцов, уже отправилась разведка, и отряд приготовился. Было еще светло; погожий день так же хорошо кончался, и солнце золотило верхушки деревьев.
2В шалаш всю ночь бился ветер, он прорывался и к земле сверху, наискось сквозь вершины, трепал кусты и траву. Конечно, опять не уснуть, вот что значит привычка: днем спать, а ночами работать. Нет, так дальше невозможно, сойдешь с ума, и все сразу кончится. «Нельзя так, — сказал он себе, прислушиваясь к ветру и к темноте. — Даже сейчас во всем есть свой смысл и свое оправдание. Это — война».
Скворцов лег навзничь и прислушался к ровному дыханию Веретенникова; да, да, все уже решено, и ничего нельзя изменить. С тех пор, как случилось это несчастье с Шурой, прошла неделя, все поставившая вверх дном, все привычки, все привязанности, все планы. Все готово, одежда, оружие; до рассвета осталось несколько часов, необходимо заснуть, наутро долгий и трудный путь, затем опять, вероятно, бессонная ночь, перед тем, как на рассвете выйти из леса окончательно. Черт, как болит голова, как будто кто-то сверлит под черепом.
До сих пор сквозь все другие ощущения пробивается это судорожное прикосновение Юркиных рук, уже в агонии, Юрка слепо потянулся тогда к его лицу, и ощущение прикосновений слабеющих рук не исчезает.
Он рывком перевернулся лицом вниз, через постель из пахучей, плохо высушенной весенней травы все-таки пробивался залежалый запах земли. Он боялся думать о Шуре, чтобы не ослабеть, и стал вспоминать, как мальчишкой любил строить домики из сырого песка; и еще была одна любимая игра среди мальчишек: свить из чего-нибудь гнездо, спрятать в траве и бегать вокруг него кругами, отгоняя врагов; это была игра в «луговые чайки», их много водилось в лугах вокруг Филипповки.
А ведь хорошо складывалось, даже до этой недели. И как все надвинулось, переменилось вдруг одно за другим.
«Только не думать о Шуре, — опять предупредил он себя. — Вот как. Неужели ничего больше нельзя? — спросил он. — Неужели ничего больше нельзя, кроме того, что намечено, что впереди?..»
И он опять попытался все восстановить с самого начала, по порядку. С момента ранения Шуры, потом, на другой день, оказалось, что вся южная часть Ржанских лесов отрезана от основных массивов, оцеплена, и некоторым отрядам, в том числе и отряду Гребова, пришлось выходить из оцепления, разбившись на мелкие группы. Потом и северо-западные, самые глухие массивы Ржанских лесов, места расположения отряда Трофимова, в три дня оказались оцеплены, и немецкие войска все подходили и подходили; оцепление уплотнялось, и уже говорили о сплошных минных полях вокруг Ржанских лесов. Постепенно становился ясен план немцев: оттеснить партизан из Ржанских лесов к северо-востоку, в выжженные обезлюженные места, на открытую местность, — там не представляло труда их обнаружить — и, пользуясь большей технической оснащенностью и подвижностью карательных частей, нанести партизанам последний решительный удар, уничтожить подчистую.
И Скворцов пытался уверить себя, что иначе нельзя и все должно произойти, как намечено. Это все Веретенников, это у него возник план; а Кузин и затем Трофимов лишь уточнили кое-какие подробности; самому Трофимову вникнуть глубже недоставало времени. С тех пор, как он был назначен командиром партизанского соединения, ему прибавилось и забот, и хлопот, и ответственности, и то дело, что должны были выполнить Скворцов с Веретенниковым, — лишь один из ответных ходов в сложной игре, достигшей в короткий срок предельной остроты.
«Ваня ты, Ваня, — думал Скворцов. — Черт тебя дернул с твоим дурацким предложением. И потом — тебе что… А у меня, у меня, понимаешь, остается в жизни так много… Человеку легко уходить из жизни, если у него ничего или почти ничего не остается, вот что я тебе скажу. Ты ошибся, никакой я не герой, теперь особенно жалко умирать, теперь, в сорок третьем… Откуда тебя поднесло? И почему именно я? Почему ты выбрал и указал именно меня? И кто тебе дал право распоряжаться моей жизнью? Конечно, я не мог отказаться, в штабе все так глядели на меня, я не мог признаться в трусости. Пожалуй, ты один заметил и уже потом предложил отказаться. А что я мог тебе сказать!..»
«Ну что ж, ребята, сдайте документы, награды, все личные вещи и бумаги. Вот вам другие документы. Скворцов, вот тебе фотокарточка девушки… Та самая, о ней вчера уже говорили… А тебе, Веретенников, — старое письмо от матери… Это будет достоверней».
Пожалуй, не заснуть, он мог бы пойти, попрощаться с Шурой. Он сел. Нет, невозможно. Просто он к утру сойдет с ума. Пусть это слабость, но этого прощания он выдержать не сможет. Пусть все идет, как идет.
Он нащупал зажигалку, сел, согнувшись, выбрался из шалаша. Через несколько часов они с Веретенниковым уйдут, и никто в отряде, кроме трех-четырех человек, не будет знать, куда они исчезли и что с ними. И Шура не узнает, ведь сказать ей нельзя.
Присев спиной к ветру и угнувшись, он закурил, вбирая дым глубоко и задерживая дыхание. «Какая ночь — подумал он. — Не ночь, чудо. И комаров еще мало, хотя вокруг места пролегли низкие. Утки давно обзавелись выводками, и пора косить; в сенокос всегда весело и хорошо и в самой природе легкость, свежесть. Ведь в самом деле уже должен быть сенокос, вот как идет время… Надо постараться уснуть, хотя бы на два-три часа».
Докурив сигарету, — накануне Почиван выдал им с Веретенниковым по две пачки, — он в самом деле пошел и лег, и сразу обессиленно уснул; ему показалось, что его тотчас разбудили. Веретенников обувался, он тихо сказал: «Пора», — и Скворцов увидел Трофимова и Кузина.
— Кони готовы, — сказал Трофимов. — Если и вы готовы, в добрый путь. Ты, Скворцов, уже был у Шуры?
— Нет, не был. Не могу.
Веретенников и Скворцов взяли все нужное и пошли, Трофимов держался рядом с Веретенниковым, в лесу стояла сплошная темнота, и лишь стволы редких берез смутно белели.
— Теперь рассветает быстро, — сказал Кузин. — Вот так. Лошади готовы. Поедемте, берегите глаза, товарищи.
— Куда мы идем?
— Лошадей я отвел подальше, как бы кто не увидел. Сейчас здесь народу много собралось, всех не проверишь. Вчера еще отряд подтянулся — Крамова.
Они прошли метров двести; уже посветлело, и Скворцову все время хотелось быстрее уехать, чтобы рядом не было ни Кузина, ни Трофимова, с их молчаливым ободрением и поддержкой; в этом деле нельзя ни ободрить, ни поддержать. Чтобы потом не мучиться и не презирать себя. Так лучше пусть все идет скорее.
Скворцов действительно плохо запомнил, что ему говорил Трофимов на прощание и что он сам отвечал, плохо помнил, о чем они говорили с Веретенниковым в дороге, ему хотелось спать, и он лишь запомнил, что ехали они весь день не останавливаясь и лошади хватали траву из-под ног и листья с кустов на ходу. И он до самого конца, до нападения на немецкий пост все старался заставить себя не думать; и когда немцы навалились на них и стали связывать руки, он внутренне сразу успокоился, потому что до самого последнего момента боялся не выдержать и отступиться от намеченного, вернуться назад.