Семен Бабаевский - Родимый край
— Слушаю.
— С фермы я отпросилась до вечера. — Она сняла платок, смелее улыбнулась, прикрывая ладонью губы, потом подошла к столу, взяла зеркало и пригладила ладонями чуть припорошенные сединой волосы. — Но не об осокоре, Сеня, и не о подворье зараз моя речь. Осокорь пусть себе стоит, как страж, и пусть оберегает от жары трактовских детишек. С Елизаветой, Сеня, случилось горе…
— Что с нею? Какое горе? — тревожно спросил Семен. — ; Вчера я видел ее на уроке. Она была веселая. Или неожиданно заболела?
— Еще хуже! Влюбилась… — Евдокия Ильинична опустилась на стул, тяжело вздохнула. — И в кого, скажи, пошла девчушка? Да разве ж можно так рано влюбляться?
— А ты сама? Забыла? — Семен покручи-вал усик, и глаза его в морщинках смеялись. —
Или свое не видно?
— Меня не равняй, — смело ответила Евдокия Ильинична. — Тогда время было иное… Школ не было. Чем же еще, окромя любови, забавляться?.. А Елизавета — школьница, ей учебу надо кончить, ума-разума набраться, а тогда уже…
— Стоит ли из-за этого печалиться, Дуся? — перебил Семен. — Это горе всегда бывает радостное. Знать, пришла пора, подступила девичья весна…
— И в кого влюбилась! — Евдокия Ильинична не слушала Семена. — Да знаешь ли ты, в кого она влюбилась? В Хусина! Или у нас казачьих парней нету? Сколько их подросло в станице! — И доверительно к Семену: — Сеня, тут, в школе, ничего, случаем, не замечал за Хуси-ном и Елизаветой?
— Замечал. И не раз.
— Так скажи, что замечал?
— Настоящую, хорошую дружбу, — сказал Семен. — И давно замечал, еще с седьмого класса. Как только Хусин поступил в нашу школу. И еще замечал, что дружба помогает им в учебе…
— Совсем не то ты замечал, — рассердилась Евдокия Ильинична. — Учеба, учеба, а чем она кончится? Думал ты об этом? А я ночи не сплю. И вот собралась в аул, к матери Хусина. Надо же что-то делать? — Не как гостья, а как хозяйка быстрыми шагами направилась она в сенцы и, не прикрывая дверь, спросила: — Сеня! Примус у тебя на ходу? Или не горит, как тогда? Наливай воду в чайник и неси…
Чайник вскипел быстро. И пока они пили чай, сидя у окна за небольшим, покрытым клеенкой столом, Евдокия Ильинична не спеша, стараясь быть спокойной, рассказала и о том, что в эту весну Хусин зачастил в Прискорбный, — нет того дня, чтобы он не навестил Елизавету; и о том, что Елизавета вышила на платочке две буквочки — «Е» и «X» и что они вдвоем разложат на столе учебники и часами просиживают в хате.
— И кто их знает, учатся они или целуются? Пока я в хате, уткнутся в книжки, что-то бубнят, а как я выйду, слышу — смеются, а что они делают — одному богу ведомо. Матери, Сеня, известно только то, что они сделались не-разлучимые. Или над книгами гнутся, или гуляют — и все неразлучно. Как те спарованные бычки.
Рассказала и о том, как Хусин на коне прискакал в Прискорбный и устроил такую джигитовку и так вертелся в седле, что нетрудно и голову свернуть. «Поверь мне, Сеня, это такой бесенок, что нету в нем и капельки страху». И, уж конечно, поведала о том, как вчера ночью Хусин привез Елизавету в хутор на лодчонке. «По таким бурунам, Сеня, летит на лодчонке. Просто удивляюсь, как он ее еще не утопил… Не парень, а оторвиголова».
— Да, смелый юноша, — согласился Семен, покручивая ус. — Такой лихости любой мужчина в душе позавидует!
— И на что она нужна, его лихость? — стояла на своем мать. — Полихачествует, погарцует на коне и на лодке, закружит девчушке голову, а потом что? Надо жениться? — Тяжко вздохнула, добрыми, ласковыми глазами посмотрела на Семена. — Рассуди, Сеня, ты человек грамотный. Как тут быть? Русская девушка становится женой черкеса. Это что же такое? Моя дочка должна ихнюю веру принять? А дети народятся? Какой они будут веры и нации? Нет, Семен, такое дело не годится…
— Да почему же не годится? — искренне удивился Семен. — Ну, насчет веры, ты сама знаешь, — дело это уже прошлое. И у русских и у черкесов вера одна — советская. И вот я тебя хочу спросить. Разве в любви молодых людей важнее всего национальность? Придумала, Дуся! Смех разбирает, честное слово… Передовая телятница, героиня, а мать отсталая… То в анкете, верно, есть даже такая графа. А настоящая любовь, Дуся, обходится без анкеты. Ты лучше скажи мне как мать: любит Лиза Хусина?
— В том-то, Сеня, и горечко мое, что любит, — сквозь слезы сказала Евдокия Ильинична. — И так, Сеня, любит, так она в нем души не чает, что просто удивительно. И он возле нее такой завсегда ласковый, такой развеселень-кий… При мне они стесняются, скрывают то, что. у них на душе. Да только от матери разве можно укрыться? Я все вижу…
— Что думаешь делать в ауле?
— Побеседую с матерью Хусина. — Вежливо или как? — Да уж как придется.
— О чем же будешь беседовать?
— О детях. О чем же еще? Скажу, пусть отлучит сына, отговорит его… Она возьмется за сына, а я за дочь, и совместно мы…
— Вот этого прошу, Дуся, не делать, — строго сказал Семен. — Не позорь себя, не выставляй на посмешище.
— Позориться не буду, а скажу все, что думаю, за этим и иду, — не сдавалась мать.
— Нельзя того допускать, чтоб они поженились…
— Почему же нельзя? — Семен встал, прошелся по комнате. — Это предрассудки, Дуся. Парень-то какой Хусин! И Лиза молодец, знала, кого полюбить. — Подошел ближе, улыбнулся. — Послушай меня, Дуся. Ты знаешь, я всегда тебе желал добра. И, в жизни нашей не раз случалось, когда мои советы приносили пользу. В аул пойди, с матерью Хусина повидайся. Это я одобряю. Две матери встретились, поговорили — что тут плохого! Но смотри, Дуся, не горячись и не груби. Можешь ты поговорить с нею как мать с матерьо? Прошу, Дуся. Уважь мою просьбу. Ведь Лиза для меня не чужая…
Она молчала, вытирая платочком набежавшие слезы. i
— И у Илюшки с любовью не ладится, — сказала она грустно. — А матери через то одна только тревога.
Повязала голову платком, сказала, что ей пора уходить, пообещала на обратном пути снова зайти и ушла.
Глава 18
Берега были высокие, из красного, как пламя, гранита, не берега, а отвесные скалы, не то что берег возле Прискорбного. В том месте, где повисал мост, скалы сходились близко и, точно ладонями, сдавливали Кубань. Вода клокотала, гремела, холодный ветер бил в лицо, долетали мелкие брызги. Евдокия Ильинична держалась за перила и с грустью смотрела на беснующийся, зажатый камнями поток. Смотрела вниз и думала о том, как когда-то по этому мосту прошли ее отец и бесленеевский князь Абдулах, и тогда, наверное, тоже билась о гранит вода. Позже Евдокия Ильинична узнала, что в ауле князь прожил больше года и неожиданно исчез. К тому времени Евдокия Ильинична вышла замуж и жила в Прискорбном. Помнит, весной говорили на хуторе, что возле Эльбруса заполыхало кулацкое восстание и что одним из его предводителей как раз и был князь Абдулах. В ту зиму в горы ушли, отец Евдокии Илья Фомич Шаповалов, ее брат Гордей, Яков Скобцов и трое черкесов из аула Псауче Дахе. В станицу они не вернулись, погибли. Узнала Евдокия о гибели отца и брата, забралась в сарайчик и полдня проплакала, мысленно, сквозь слезы, повторяя: «А я так жить не буду, а я так жить не буду, не буду…» Ее брат Тимофей находился в ссылке близ Самарканда. Сестре не писал. Как-то пришло от него одно письмо. «Ты же наша, ша-поваловская, чего стараешься на колхоз…» Она ответила ему: «Шаповаловская я, верно, только не ваша, и ты, Тимофей, мне не указ, где мне стараться и где силы свои приложить…» Потом она думала о Семене, слышала его голос: «Кто ты, Дуся? Ты им как чужая… Почему?»
«И чего думки прицепились ко мне, канальи, дажеть иттить не дают». И она пошла через мост быстрыми шагами. Отдалялась, стихала Кубань. Впереди, на просторном плато, раскинулся аул. Как, оказывается, чудно устроена жизнь: на левом берегу Кубани все, на что ни взгляни, свое, близкое, привычное, а на правом — все чужое, все не свое, непривычное. Верхом на хворостинках скачут мальчуганы. И что? Будто и такие хлопчики, как в станице или в Прискорбном, и чумазые и сопливые, а все же не такие. На них старенькие бешметики, кудлатые, не по головам папахи, тоже не новые, на ногах самодельные, из сыромятины башмаки. В такую теплынь — и папахи? Торчали и не слетали с голов. Близ ворот лежал пес, зевая от скуки. Пес как пес, разве мало таких псов в станице? Косматый, еще не линявший, масти бурой. И все же такого пса ни в станице, ни на хуторе Евдокия Ильинична не видела. И лежал он как-то не так, как обычно лежат собаки, а скрестил лапы и положил на них морду… Или улочки. Совсем не такие, как в станице: узкие и кривые, грузовик по ним не пройдет. Зеленели и цвели сады, и, казалось, цвели не так дружно, как в Трактовой или в Прискорбном. Без всякого порядка тянулись низкие, из речного камня-голыша изгороди. Есть изгороди из камня и в Трактовой, и все же в ауле голыши были обточены бурунами и уж очень мастерски сложены — любо глянуть! Дома и вовсе не похожи на казачьи хаты: оконца поменьше и подслепова-тее, крыши черепичные, и они жарко краснели в зелени садов. Больше всего удивлял запах: даже на улице горьковатый привкус сгоревшего кизяка прижился так, что не поддавался никаким ветрам. Приведи в аул человека с завязанными глазами, пусть по запаху угадает, где он — в станице или в ауле. Понюхает и непременно скажет: «Нет, это не станица, а аул…» А какая может быть разница? Известно, и в станице курятся трубы и горят в печах кизяки. Почему же кизячий дымок пахнет в станице не так, как в ауле?.. Почему?