Лев Успенский - Пулковский меридиан
Потрудился ли кто-нибудь обеспечить работу научных учреждений? Ан, нет! Новую жизнь берутся все создавать! А? Да чем вы ее создадите, если не наукой? А? Революциями? Войнами? Может быть, виселицами, да?..
Так вот вам мой последний сказ: убирайтесь отсюда к чёрту! Убирайтесь подобру-поздорову. Я и вам так скажу и всякому, кто ко мне явится! Всякому, кто хочет из науки себе шубу сшить. Кончено. Поняли-с?
Ипполит Кандауров, бывший адвокат, давний член кадетской партии, разведя руки, застыл посреди комнаты.
— Петр Аполлонович! — отчаянно произнес, наконец, он. — Петр Аполлонович! Позвольте полагать, что вы перемените свое мнение… Нельзя же так, по-детски… Ну что же я должен передать руководителям «Национального центра»?
Но тут произошло нечто совершенно неожиданное.
Профессор Гамалей, сгорбившись, сделал несколько мелких шагов по направлению к посетителю. Тощенькая старческая рука его медленно поднялась и вдруг резко сложилась в костлявый кукиш.
— А вот что! А вот что! Не более и не менее! Видели-с? Ознакомились? Вот и передайте! — криком закричал он, весь трясясь, вертя кукишем перед самым носом у отступающего адвоката. — И радуйтесь еще, что я не склонен к доносам, а то бы… Вот! Вот! Вот-с!
Мелкие шаги старика смолкли внизу лестницы. Ипполит Александрович Кандауров всплеснул руками. Он не сел, а прямо упал в кресло.
— Валерия Карловна, голубушка, ну что же это такое? — плачущим голосом возопил он. — Это же дитя! Седое дитя! Все они таковы, мужи науки! Не видеть того, что у тебя под носом делается!
Госпожа Трейфельд осторожно воткнула иголку в бархатную подушечку.
— Они очень ясно видят лишь то, что находится на расстоянии Сириуса от земли, мой друг, — холодно проговорила она и слегка пожала плечами. — Он сам не знает, что ему нужно. Таких людей надо спасать без их ведома… И против их воли…
— Валерия Карловна! — вполголоса возразил адвокат. — Но ведь нужно торопиться! Время не ждет. Может быть, там, — он кивнул головой куда-то за стены флигеля, — может быть, там… на фронте… уже… началось.
Глаза госпожи Трейфельд полузакрылись.
— Да?.. Все возможно… — неопределенно произнесла она. — Ну, что ж?
* * *Вовка Гамалей спал в своей детской. Окно в сад было открыто: с первого мая дедушка не позволял закрывать его до сентября. По комнате пулял легкий ветер. Пахло сиреневыми почками, землей.
Ровно в полночь Вовка замахал руками и закричал.
— Бухай! Бухай сильнее! — вопил он. — Да под камень, под камень же бухай, дурак!
Это во сне он с Женькой Федченкой, засучив штаны, ловил решетом рыбу в каком-то ручье. И вдруг из-под зеленого корня прямо в решето рванулся… Нет, не пескарь, а синица! Такая хорошенькая, с желтой грудкой. Вовка схватил ее, прижал к сердцу, срываясь, полез на обрывистый песчаный берег. На берегу, наклонившись к руслу ручья, заливаясь счастливым смехом, стояла Фенечка Федченко, сестра Жени. Черные косички ее разлетелись в стороны, темные глаза блестели.
— Дай! Дай сюда птичку! — горячо настаивала она, топая ногой от нетерпения. — Дай, Вовочка!
Вова протянул ладонь и увидел, что по ней быстро, суетливо бегает ничуть не похожий на птицу маленький, забавный, нежнорозового цвета слоник. Смешной слоник с бисерными глазками…
Вова, не просыпаясь, очень удивился: экий глупый сон!
Он спал. Бледные тени медленно перемещались над ним по комнате. Со стены из тонкой черной рамки глядело веселое молодое лицо: папа. Папа умер, давно, а вот мамы и совсем не было… Почему же ее не было?.. А Валерию Карловну Вова любил не очень. Не в том дело, что немецкий язык; не в том дело, что музыка; а так вообще… Поцелует в голову, точно клюнет:
— Du, armes Kind![19]
А ничуть он не «армес кинд», Вовка, как Вовка. Дедушка есть — и прекрасно. Глупо только, что про папу никто ничего не говорит. Почему?
Вовка спал и бредил; он даже во сне помнил: завтра приедет дня на три Женя. На своем велосипеде. А тогда — пожалуйста: будет позволено ездить вдвоем в Венерязи, в Новые Сузи, в Александровку, в парк, пустынный и таинственный. Можно будет делать маленькие планеры, пускать их с холма. И еще главное… Но это — тайна!
А через несколько дней его, Вовку, с няней Грушей хотят отправить куда-то далеко, за Лугу, в ту самую деревню Корпово, откуда няня родом. На две недели! Может быть, даже на три! Говорят, там озеро есть: купаться! А лес там такой, что медведи живут; идешь за земляникой — и вдруг, по кустам как затрещит, как захрюкает… Говорят — там хлеб прямо от буханки режут и едят сколько угодно. Удивительно! Молоко — горшками… и Фенечка там; она уже месяц живет…
* * *Вовка бредил в детской, а недалеко от него, в своей комнатке, готовился заснуть старик Лепечев, Дмитрий Маркович, служитель при большом пулковском рефракторе, правая рука старика Гамалея.
Дмитрий Маркович лег давно, но ему не спалось. Зеленым огоньком горела зажженная женой, Грушей, лампадка. Где-то тоненьким, назойливым голоском ныл комар; голосенок был острый, ядовитый, беспокойный, как комариное жало.
Мысли лезли в голову Дмитрию Лепечеву, цеплялись одна за другую. Вспомнил, что кончается запас заграничного масла для смазки механизма рефрактора. Рассердился. Разве это порядок? Когда это видано?
Потом пришло в голову про другое масло, про коровье. Голод, форменный голод второй год! Еще тут, в Пулкове, кое-как, а в городе — что там делается? Непорядок… Вон на что уж Путилов завод, да и то — зять говорил — половина станков стоит. И не поймешь никак, кто прав, кто виноват? Поговоришь с батюшкой в церкви, выходит — начинается царство дьяволово, юдоль антихриста. Так расстроит, хоть в гроб ложись…
А съездишь на Путиловский, встретишь зятька, Григория Николаевича Федченку (этот — уже самый настоящий большевик!)… Этот по-своему, расскажет, разговорит… «Никого, говорит, папаша, не слушайте! Мы с вами, говорит, народы трудовые, и партия наша большевицская, — народная партия! Все у нас с ней — одно: путь одинаковая; и дело наше правое, — тоже одно! Вот я сейчас вам, папаша, к примеру так поясню…» И выходит — правильно думают ребята; за большое дело берутся. А все-таки непорядок; везде непорядок…
Комар пищит. Дмитрий Лепечев лежит на спине, задумчиво разглаживая положенную поверх одеяла бороду.
Все бы еще ничего, если бы не такая семья. Сами-то как-нибудь прожили бы здесь, около звезд-то этих, проскрипели бы. А вот ребята, внучата, молодежь… Как они сейчас? Где Вася, старший внук?
Все было тихо-смирно, парнишка старался, учился..? Потом вдруг… не успели опомниться — доброволец, красноармеец, пулеметчик… Ушел на фронт. Девятнадцати лет мальчишке полных нет, а — партийный, пулеметчик! Горе! Письмо вон недавно было: «Стоим около города Ямбурга. Настоящих боев нет, но каждый день перестрелка». Д-да!
Опять же Павел, сын младший. Пятый год человек покоя не знает. Между жизнью и смертью, под огнем, на хлябях морских! Два раза тонул, один ранен. Под военный суд попал за политику, ладно еще, что как раз революция подошла… Где он сейчас? Что с ним?
А Фенька, цыганенок, дедова баловница? Ну, эта по крайности у своих, дома. Да! Дома-то дома, а все же не на глазах. Отпустили одну в деревню, к бабке.
А кругом и еще хуже: вся страна, вся Россия как льдина весной на реке. Куда ее несет? Кто это знает? Зять говорит: «Коммунисты знают, Ленин». Поп говорит: «Господь единый ведает, чем сие окончится!» Пётра Поллоновича спроси, так тот только лбом воздух бодает, фыркает, как еж. Послушать его — и вовсе никто ничего не знает путного. Никто вперед не видит. Не астрономия. Загодя не предскажешь.
Дмитрий Лепечев томится долго; он охает, кряхтит, встает пить жидкий квасок, который испускает бережно хранимый Грушенькой пловучий китайский гриб. Засыпает он уже в первом часу.
Вокруг него спит голодное, отощавшее за последние годы Пулково, странная нагорная обитель астрономии среди плоских подгородних равнин. Заповедник!
Спят ближние деревни: Пулково-Подгорное, Колобовка, Толмачево… Вдали под нежным небом поздней весны тревожно дремлет каменная громада Петрограда. В пустых улицах царит звонкая светлая каменная тишина. Закутанные в невозможное тряпье, дежурят и ночью у ворот бессонные «члены домкомбедов». Слабый ветерок трогает по стенам плохо приклеенные листки афиш, газет. Словно он с любопытством, не веря сам себе, читает на них никогда не звучавшие в этих стенах новые, неслыханные слова: «Все на защиту революционного Питера!»
Ветер шевелит эти бумажные лепестки, точно языки холодного огня. Он веет по строгим площадям, мимо безмолвных фасадов, освещенных прозрачной ясностью белой ночи. Он обтекает застывшие, как в сказке о спящей царевне, колоннады, врывается в разбитые окна давно опустевших заводских цехов, уносится, наконец, в широкое пустопорожнее поле.