Василий Оглоблин - Кукушкины слезы
— Это правда?
— Нет. Исключили меня. Поповскую дочь. Дочь врага народа.
— Гадко с ним с глазу на глаз?
— Нет. Просто страшно. Вежливый, манеры тонкие. Улыбается. Глазки строит. Романчик не прочь закрутить... А я, Наденька, лучше умру. Посмотрю в глаза, а в них — лед, аж холодно.
— Не забудь, Зина, он фашист. Не обманутый, не оболваненный, по духу, по сути своей фашист. Он же философию изучал, а философия у фашистов звериная: долой человека, долой мораль, долой разум. Звери они!
— Пропала я! Жила, училась, мечтала, обиды переносила, мороженым торговала, влюблялась неудачно. Потом пришли два пьяных предателя-полицая, увели, заперли в кладовую. Выведут ночью во двор и — все. Вечная ночь и мрак. И ничего не останется, словно тебя и не было никогда. Как все просто и страшно. Ужас!
— Успокойся, ясноглазка, один древний мудрец сказал: «Пока дышу — надеюсь».
— Я, Наденька, и надеяться не умею. Страшно мне. И со страхом своим бороться тоже не умею.
— Страху, ему в глаза гляди и не мигай, а мигнул — пропал.
— Хорошо вам, вы смелая...
Ночь насунулась тревожная, мглистая. Близко к полуночи во дворе послышалась какая-то возня, что-то хряскало, стукало. Женщины сбились в кучу, притаились. Одна «колдунья» металась в горячке в углу, выкрикивая протяжные непонятные слова. Ближе к полуночи стали раздаваться крики, одиночные выстрелы. Зафыркали моторы грузовиков. Никто в камере не мог сомкнуть глаз. Прислушивались к странным зловещим звукам, затаив дыхание. Ждали чего-то неведомого, пугающего и рокового.
Грузовики, надсадно завывая, ушли. Навалилась тяжелая волглая тишина, словно уши позатыкало ватой. Женщины облегченно вздохнули.
В зарешеченное оконце жидко цедился робкий, неживой свет ущербного месяца, и лица женщин казались тоже неживыми. Спать не пришлось. В коридоре затопали тяжелые сапоги. Торопливо заскрежетал замок. Два немца с автоматами и в касках перешагнули порог. Посредине, как-то бочком, протиснулся, поигрывая плеткой, пьяный, покачивающийся Милюкин.
— Встать! Герр комендант требует. По одной! Живо! Ты, сука облезлая, давай! Стой! Пошла прочь! Ты, с косичками, давай! Живо!..
Он схватил девушку за руку и бросил ее под порог, немцы подняли, поволокли, выламывая руки.
— Господи, что же делается, — тяжело вздохнул кто-то.
— Погибель наша пришла...
Камера притихла. Перестали ворочаться и вздыхать. Плечи Ромашки опять вздрогнули. Надя молча утешала и успокаивала ее, гладя золотистые волосы.
Через полчаса девушку притащили волоком, жалкую, растерзанную, в разорванном платьице, и бросили, бездыханную, за порог.
— Ты, сука, давай! Живо!
И поволокли, подталкивая в спину прикладами, орденоноску...
Кошмар длился всю ночь.
Надя всю ночь просидела, обхватив руками увядшую Ромашкину голову, будто окаменела, и шептала, шептала ей ласковые, ободряющие слова и знала, что Ромашка слышит ее, понимает и благодарна ей за это.
«Ромашка, Ромашка, сорвут тебя скоро и бросят, и ногой растопчут, — думала Надя, успокаивая девушку. — А ведь будь ты фальшивой, лживой, дурной, ты бы жила, извивалась, хитрила, ненавидела и презирала себя и жила...»
Думая так и утешая Ромашку, Надя представила, увидела сидящих в горенке на лавке присмиревших детей, и к сердцу ее больно прихлынула горячая, обжигающая волна.
В камере ободнело. Густой слоистый воздух набухал сыростью, по́том, гнилью, остро пахло известью и прелой соломой. В окне обозначился рваный лоскуток бледного неба. Женщины, сбившись в кучу, вполголоса переговаривались, только «колдунья» и девушка, которую водили к коменданту первой, метались в беспамятстве, да где-то под черным потолком однообразно и утомительно жужжала крупная муха.
В сизом камерном воздухе тягуче поплыли золотистые паутинки. Они часто рвались. Надя равнодушно следила за их ленивым течением и догадалась, что их рвут ноги часового, который ходит мимо их окна, а золотистые паутинки — это солнечные лучики, проникающие в камеру. Вот так же равнодушно и грубо он оборвет и их короткие жизни...
Устав следить за плавным скольжением паутинок и думать, Надя откинулась к стенке и задремала. А когда очнулась, в камере было совсем темно. В квадрате окна смутно мерцало пепельно-дымное вечереющее небо. Надвигалась новая ночь, и на лицах женщин застывал смутный, мятущийся ужас перед ее неизвестностью. А когда в оконце снова заглянул бледный, ущербный месяц, с шумом распахнулась дверь и сиплый срывающийся голос Милюкина прокричал:
— Госпожа Амеба, прошу к господину коменданту.
Аделаида Львовна вышла из угла и решительно переступила через порог.
Глава двенадцатая
Торопливыми шажками семеня впереди Милюкина по широкому двору, Аделаида Львовна уже знала, как ей вести себя, что делать там, в поповском доме. План созрел давно, в камере, и она только ждала, когда ее вызовут на допрос. Она не глупая, наивная Ромашка и дурачить себя никому не позволит.
— Поторапливайся, кляча уезженная! — прикрикнул на нее Милюкин. — Это тебе не про амебу сказочки дуракам сказывать.
— А ты, Константин, голос на меня не повышай, не покрикивай. Услыхал бы твой отец, как ты со мной разговариваешь — не поздоровилось бы тебе, отец-то любил меня больше жизни и любит, если жив еще. Ты хоть память-то об отце родном, о святом человеке, великомученике, не заплевывай, стыдно так-то.
— Но-но, поговори мне, я ведь не посмотрю, что отцовская краля козырная, так плетью ухожу, что за мое здоровье! У Кости это не заржавеет.
Переступив порог поповской светлицы, Аделаида Львовна низко поклонилась офицеру и замерла.
— Учительница естествознания по кличке «Амеба», — весело отрапортовал Милюкин. — Моя бывшая учительница и полюбовница моего отца, царство ему небесное! — Костя весело заржал.
— Так точно, господин офицер. Учительница местной школы, в большевистской партии никогда не состояла, в комсомоле тоже, обожаю немецкий народ, хочу принести пользу фюреру и великой Германии. Имею кое-что сказать господину немецкому коменданту без посторонних, тет-а-тет.
— Но-но! — огрызнулся зло Милюкин, ударив плетью по голенищу. — Поговори у меня.
— Выйди, Костя, я позову, — улыбнулся офицер.
Милюкин, сверкнув белками, вышел.
— Так вот, говорю, что хочу принести пользу. Я вдовая бедная женщина, кому не лень, тот и обидит. А что касается Огнивцевой, жены советского летчика, коммуниста, то все могу доложить честь по чести, наслышалась за эти ночи от нее такого, господин комендант, такого...
— Да-да, продолжайте, простите, как вас?
— Аделаида Львовна.
— Продолжайте, фрау Аделаида.
— С девчонкой, с поповной, зря вы связались. Глупа она, как и ее матушка попадья. И такая же развратная, как ее мать. Мать-то ее, Феоктиста Савельевна, с цирковым борцом на кладбище, под крестами, грех-то какой...
Комендант оскалился, разговор с фрау Аделаидой его явно заинтересовал.
— Говорите, говорите, да вы садитесь, — он элегантно подставил ей плетеный стул. — Я слушаю, вы мне нравитесь, обаятельная женщина.
— Вот, говорю, зря вы с поповной, глупа. Она, извините, только для постели и создана. А Надежда Огнивцева — это, я вам скажу, орешек, да еще какой. Все как на исповеди. Огнивцева — человек для вас крайне опасный, очень, очень опасный. Она не шпионка, у нее нет ни паролей, ни явок, ни фамилий, ни связных. Нет, нет, она в здешних краях человек чужой; она ярая коммунистка, жена коммуниста; она, если вырвется отсюда, много горя вам причинит. Она так и сказала: «Только бы вырваться, буду сражаться до последней капли крови, буду бить их, извините, гадов...»
— Так и сказала?
— Так и сказала, господин офицер.
— Что же она еще говорила? Не скрывайте, как на исповеди.
— Еще говорила, что вы не оболваненный, не обманутый, а фашист по духу, по своей сути, что вы человеконенавистники, боже мой, что она на вас несла, уму непостижимо. А я люблю Германию, ваш великий народ. О Германия! Страна поэтов и философов, музыкантов и ученых! Я очень люблю Германию, господин немецкий офицер.
— Прекрасно, фрау, фрау...
— Аделаида.
— Прекрасно, фрау Аделаида. Расскажите что-нибудь еще, с вами так интересно беседовать. Где ваш муж?
— О, это было давно, я вдовая бедная женщина, уже довольно старая. Вы ведь пожалеете меня и не отправите больше в камеру? Все, что можно было узнать, я уже узнала и сообщила вам. А муж? С мужем я разошлась давно, еще в молодые годы. Ах, да это неинтересно. Не представляет совершенно никакого интереса для господина немецкого офицера.
Она начала беспокоиться, посматривать на двери, и комендант понял.
— Милюкин! — крикнул он.
Милюкин немедленно вырос в двери и подобострастно вытянул голову.