Андрей Платонов - Том 2. Чевенгур. Котлован
— А вы бы переселялись на верхние жирные земли! — догадался Дванов. — Там можно жить с достатком, от этого веселей будет.
Поганкин задумался.
— Куды там — разве стронешься с таким карогодом?.. Ребята, идите отпузырьтесь на ночь…
— А чего же? — испытывал Дванов. — А то у вас отнимут ту землю обратно.
— Это как же? Аль распоряженье вышло?
— Вышло, — сказал Дванов. — Что ж зря пропадает лучшая земля? Целая революция шла из-за земли, вам ее дали, а она почти не рожает. Теперь ее пришлым поселенцам будут отдавать — те верхом на нее сядут… Нароют колодцев, заведут на суходолах хутора — земля и разродится. А вы только в гости ездите в степь…
Поганкин весь озаботился, Дванов нашел его страх.
— Земля-то там уж дюже хороша! — позавидовал Поганкин своей собственности. — Что хошь родит. Нюжли Советская власть по усердию судит?
— Конечно, — улыбался Дванов в темноте. — Ведь поселенцы придут, такие же крестьяне. Но раз они лучше владеют землей, то им ее и отдадут. Советская власть урожай любит.
— Это-то хоть верно, — загорюнился Поганкин. — Ей тогда удобней разверсткой крыть!
— Разверстку скоро запретят, — выдумывал Дванов. — Как война догорит, так ее и не будет.
— Да мужики тоже так говорят, — соглашался Поганкин. — Ай кто стерпит муку такую нестерпимую! Ни в одной державе так не полагается… Либо правда в степь-то уйти полезней?
— Уходи, конечно, — налегал Дванов. — Набери хозяев десять и трогайся… После Поганкин долго разговаривал с Варей и с болящей женой о переселении — Дванов им дал целую душевную мечту.
Утром Дванов ел в сельсовете пшенную кашу и снова видел бога. Бог отказался от каши: что мне делать с нею, сказал он, если съем, то навсегда все равно не наемся.
В подводе Совет Дванову отказал, и бог указал ему дорогу на слободу Каверино, откуда до железной дороги двадцать верст.
— Попомни меня, — сказал бог и опечалился взором. — Вот мы навсегда расходимся, и как это грустно — никто не поймет. Из двух человек остается по одному! Но упомни, что один человек растет от дружбы другого, а я расту из одной глины своей души.
— Поэтому ты есть бог? — спросил Дванов.
Бог печально смотрел на него, как на не верующего в факт.
Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот; но русский — это человек двухстороннего действия: он может жить и так и обратно и в обоих случаях остается цел.
* * *Затем настал долгий дождь, и Дванов вышел на нагорную дорогу лишь под вечер. Ниже лежала сумрачная долина тихой степной реки. Но видно, что река умирала: ее пересыпали овражные выносы, и она не столько текла продольно, сколько ширилась болотами. Над болотами стояла уже ночная тоска. Рыбы спустились ко дну, птицы улетели в глушь гнезда, насекомые замерли в щелях омертвелой осоки. Живые твари любили тепло и раздражающий свет солнца, их торжественный звон сжался в низких норах и замедлился в шепот.
Но Дванову слышались в воздухе невнятные строфы дневной песни, и он хотел в них возвратить слова. Он знал волнение повторенной, умноженной на окружающее сочувствие жизни. Но строфы песни рассеивались и рвались слабым ветром в пространстве, смешивались с сумрачными силами природы и становились беззвучными, как глина. Он слышал движение, непохожее на его чувство сознания.
В этом затухающем, наклонившемся мире Дванов разговорился сам с собой. Он любил беседовать один в открытых местах, но, если бы его кто услышал, Дванов застыдился бы как любовник, захваченный в темноте любви со своей любимой. Лишь слова обращают текущее чувство в мысль, поэтому размышляющий человек беседует. Но беседовать самому с собой — это искусство, беседовать с другими людьми — забава.
— Оттого человек идет в общество, в забаву, как вода по склону, — закончил Дванов.
Он сделал головою полукруг и оглядел половину видимого мира. И вновь заговорил, чтобы думать:
— Природа все-таки деловое событие. Эти воспетые пригорки и ручейки не только полевая поэзия. Ими можно поить почву, коров и людей. Они станут доходными, и это лучше. Из земли и воды кормятся люди, а с ними мне придется жить.
Дальше Дванов начал уставать и шел, ощущая скуку внутри всего тела. Скука утомления сушила его внутренности, трение тела совершалось туже — без влаги мысленной фантазии.
В виду дымов села Каверино дорога пошла над оврагом. В овраге воздух сгущался в тьму. Там существовали какие-то мочливые трясины и, быть может, ютились странные люди, отошедшие от разнообразия жизни для однообразия задумчивости.
Бог свободы Петропавловки имел себе живые подобия в этих весях губернии.
Из глубины оврага послышалось сопенье усталых лошадей. Ехали какие-то люди, и кони их вязли в глине.
Молодой отважный голос запел впереди конного отряда, но слова и напев песни были родом издали отсюда.
Есть в далекой стране,
На другом берегу,
Что нам снится во сне,
Но досталось врагу…
Шаг коней выправился. Отряд хором перекрыл переднего певца по-своему и другим напевом:
Кройся, яблочко,
Спелым золотом,
Тебя срежет Совет
Серпом-молотом…
Одинокий певец продолжал в разлад с отрядом:
Вот мой меч и душа,
А там счастье мое…
Отряд покрыл припевом конец куплета:
Эх, яблочко,
Задушевное,
Ты в паек попадешь
Будешь прелое…
Ты на дереве растешь
И дереву кстати,
А в Совет попадешь
С номером-печатью…
Люди враз засвистали и кончили песню напропалую:
Их, яблочко,
Ты держи свободу:
Ни Советам, ни царям,
А всему народу…
Песня стихла. Дванов остановился, интересуясь шествием в овраге.
— Эй, верхний человек! — крикнули Дванову из отряда. — Слазь к безначальному народу!
Дванов остался на месте.
— Ходи быстро! — звучно сказал один густым голосом, вероятно, тот, что запевал. — А то считай до половины — и садись на мушку!
Дванов подумал, что Соня едва ли уцелеет в такой жизни, и решил не хранить себя:
— Выезжайте сами сюда — тут суше! Чего лошадей по оврагу морите, кулацкая гвардия!
Отряд внизу остановился.
— Никиток, делай его насквозь! — приказал густой голос.
Никиток приложил винтовку, но сначала за счет Бога разрядил свой угнетенный дух:
— По мошонке Исуса Христа, по ребру богородицы и по всему христианскому поколению — пли!
Дванов увидел вспышку напряженного беззвучного огня и покатился с бровки оврага на дно, как будто сбитый ломом по ноге. Он не потерял ясного сознания и слышал страшный шум в населенном веществе земли, прикладываясь к нему поочередно ушами катящейся головы. Дванов знал, что он ранен в правую ногу — туда впилась железная птица и шевелилась колкими остьями крыльев.
В овраге Дванов схватил теплую ногу лошади, и ему стало не страшно у этой ноги. Нога тихо дрожала от усталости и пахла потом, травою дорог и тишиной жизни.
— Страхуй его, Никиток, от огня жизни! Одежда твоя.
Дванов услышал. Он сжал ногу коня обеими руками, нога превратилась в благоухающее живое тело той, которой он не знал и не узнает, но сейчас она стала ему нечаянно нужна. Дванов понял тайну волос, сердце его поднялось к горлу, он вскрикнул в забвении своего освобождения и сразу почувствовал облегчающий удовлетворенный покой. Природа не упустила взять от Дванова то, зачем он был рожден в беспамятстве матери: семя размножения, чтобы новые люди стали семейством. Шло предсмертное время — и в наваждении Дванов глубоко возобладал Соней. В свою последнюю пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую страсть жизни и нечаянно удивился ничтожеству мысли перед этой птицей бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим крылом.
Подошел Никиток и попробовал Дванова за лоб: тепел ли он еще? Рука была большая и горячая. Дванову не хотелось, чтобы эта рука скоро оторвалась от него, и он положил на нее свою ласкающуюся ладонь. Но Дванов знал, что проверял Никиток, и помог ему:
— Бей в голову, Никита. Расклинивай череп скорей!
Никита не был похож на свою руку — это уловил Дванов, — он закричал тонким паршивым голосом, без соответствия покою жизни, хранившемуся в его руке:
— Ай ты цел? Я тебя не расклиню, а разошью: зачем тебе сразу помирать, — ай ты не человек? — помучайся, полежи — спрохвала помрешь прочней!
Подошли ноги лошади вождя. Густой голос резко осадил Никитка:
— Если ты, сволочь, будешь еще издеваться над человеком, я тебя самого в могилу вошью. Сказано — кончай, одежда твоя. Сколько раз я тебе говорил, что отряд не банда, а анархия!
— Мать жизни, свободы и порядка! — сказал лежачий Дванов. — Как ваша фамилия?