Евгений Марысаев - Голубые рельсы
Солнце шпарило вовсю. К полудню разгулявшийся было ветерок утих, и с болот струйками потянулось пахнущее гнилью марево. Все стало призрачным, дрожащим: и сопки, и деревья, и валуны. Даже солнце потеряло четкие очертания, расплавилось, разлилось бесформенной массой. Когда вышли к реке, Толька предложил перекусить. Но сначала они спустились на песчаную косу, разделись и прыгнули в ледяные, родниковой прозрачности струи. Усталость осталась в воде.
Эрнест со знанием дела сварил рябчиков, затем на вертеле до румяности обжарил птичьи тушки. Хлеб он нарезал тонкими ломтиками, окунул их в бульон, приправленный лавровым листом, перцем, и, круто посолив, тоже обжарил на костре. Ест Эрнест раз в сутки, но любит изысканные блюда. Гурман.
Возвращались под вечер. Уже с пригорка они увидели Дивный, раскинувшийся далеко в долине, когда слева, за перелеском, раздался крик.
— Лось кричит! — сказал Эрнест.
Они, не сговариваясь, вогнали в стволы ружей жаканы и бросились туда. Выбежав на просторную голубичную поляну, со всех сторон окруженную тайгою, остановились. Там лежала громадная лосиха. Она была еще жива и дергала задними ногами. Когда Толька и Эрнест подошли вплотную, зверь попытался поднять свою длинную, как соха, горбоносую морду. Большие черно-блестящие глаза смотрели без страха — с безудержной тоской. Загривок лосихи был страшно разворочен, туловище окрасилось темной кровью. Вокруг на земле были отпечатки следов рыси.
— Ясно… — сказал Эрнест, внимательно рассматривая следы. — Рысь с дерева прыгнула на лосиху, клыками и когтями разворотила загривок. Ее излюбленный прием.
Желая облегчить страдания зверя, Эрнест приставил ствол «ижевки» к лосиной голове и выстрелил. И в ту же секунду в тайге, очень близко, громко затрещали сучья. Что-то большое, плохо различимое в сумерках, тенью метнулось меж деревьев. Толька вскинул ружье и спустил курок. После выстрела треск сучьев оборвался. Держа ружья наперевес, они с большой осторожностью начали пробираться в дебри. Сердце у Тольки колотилось так, что отдавало в висках.
На том месте, куда он целился минуту назад, зашевелились кусты. Толька мгновенно вскинул ружье.
— Не стреляй! — прокричал Эрнест.
Это был лосенок. Он лежал на мху. У Тольки все оборвалось внутри: жакан раздробил ему коленный сустав правой передней ноги.
— Жалость-то какая… — Эрнест, склонившись над зверем, гладил его по горбатой морде, черному влажному носу, тот сторонился, прядая длинными ушами. — Как же это ты не разглядел?
Эрнест снял ковбойку, перетянул сохатенку коленный сустав и еще перевязал повязку веревкой, чтобы она не съехала. Во время этой процедуры зверь так жалобно, пронзительно кричал, что Толька чуть не разревелся.
Решили, что Эрнест пойдет в поселок, соберет людей, чтобы перенести лосиху в столовую, а лосенка — к врачу.
Толька ждал часа три, прохаживаясь с ружьем наизготовку, чутко прислушиваясь к шорохам. Ему было страшно.
Солнце уже село, и на поляну выползли белесые туманы. Тайга отличалась от неба только тем, что была беззвездна. Потом поднялась оранжевая луна, и на голубичную поляну хлынул поток серебристого негреющего света.
Лосенок перестал бояться присутствия человека, положил на мох голову и задремал.
Между деревьями замелькали светлячки. Они с каждой минутой увеличивались в размере, и вскоре Толька понял, что это лампы «летучая мышь» и электрические фонарики.
Пришли человек двадцать. Тушу лосихи освежевали и рассовали по рюкзакам. Лосенка переложили на плащ-палатку. Живую ношу тащили четыре человека. Он высоко поднял голову, и в свете фонарей большие глаза смотрели на все происходившее с большим изумлением.
С Толькой кто-то поравнялся. В мечущемся свете «летучей мыши» он увидел рябоватое лицо парня по прозвищу Плюшкин, «старичка» из бригады плотников, известного во всем Дивном куркуля.
— Слышь, Груздев. — Плюшкин дернул его за рукав. — Я грю, добыча-то ваша, стало быть, бригаде принадлежит. Зачем в столовку на всю ораву тащить?.. Слышь али нет? Выроем яму, в холодке мясо не пропадет, так бригадой харчеваться и будете. Может, меня в долю прихватите?
— Так и быть, прихватим.
— Благодарствую! — обрадовался Плюшкин. — За то я вам яму вырою.
— Знаешь, на кого ты похож, Плюха? — сказал Толька. — На неандертальца с каменным топором в руке. Кулацкая ты морда…
Толька не договорил: позади кто-то засмеялся. Смех был очень знакомым.
Марийка была в брюках, грубом, деревенской шерсти свитере, блестящих резиновых сапожках.
— Ну, здравствуй, охотник, — сказала она.
— Здравствуй, Марийка.
— Эрнест такой переполох с этой рысью наделал! Тебе страшно было одному?
Тольку вдруг понесло:
— Ну что ты! Чего бояться-то? Пусть только бы показалась эта кошечка. Жакан в глаз — и привет бабушке. В крайнем случае нож есть. Кошечка — прыжок, а я приседаю и выпускаю ей кишки. Элементарно!
Надо же так врать! Ведь у него от страха до сих пор дрожат все поджилки. Настолько сдрейфил там, на поляне, что хотел залезть на дерево.
— А я перепугалась за тебя… — вдруг услышал он тихий Марийкин шепот и посмотрел на нее. Она поправляла выбившиеся из-под платка черные кольца волос; губы ее были плотно сжаты.
До самого Дивного он мучительно думал: сказала ли она это или ему просто послышалось?..
Возле вагончика путеукладчиков для сохатенка соорудили жердяной загон, натаскали туда сена, веток, чтобы ему было мягко лежать. Кто-то побежал будить врача, а Толька тем временем налил в бутылку молока, раздобыл у семейных соску и попытался накормить зверя. Тот долго не понимал, чего от него хотят. Тогда Толька сделал в соске отверстие побольше. Сохатенок, причмокивая, начал пить с такой жадностью, что чуть было не откусил бутылочное горлышко.
Пришел Айболит Дивного, недавний выпускник Московского медицинского института, с копной иссиня-черных волос, горбоносый, с огромными черными глазами Гога Лилиашвили. Через слово он употреблял междометие «э!» и, разговаривая, имел привычку жестикулировать.
Он протиснулся к сохатенку и осмотрел раненую ногу.
— Такой хрупкий ногу попортил! Э!.. — всплеснув руками, сказал доктор. Несмотря на шесть лет жизни в столице, он сохранил сильный кавказский акцент.
— Что, Гога, не вылечить? Неужто стрелять придется? — спросил Каштан.
Гога сделал страшное лицо и прокричал:
— Паччиму не вылечить?! Паччиму шашлык?! Сейчас шины наложу! Хромать будет, потом бегать будет. Э!..
Все облегченно вздохнули. Кто-то предложил:
— Давайте придумаем лосенку кличку!
Задумались. Нерешительный голос:
— Может, Тайга?..
— Какой Тайга?! — простонал Гога, всплеснув волосатыми руками. — Она — не девочка! Она — мальчик!
Начали наперебой придумывать мужские клички.
— Гога, а он ведь на тебя похож! — простодушно сказал Каштан. — Горбоносый, черноглазый…
Гога метнул на бригадира черную молнию-взгляд, потом посмотрел на своего необычного пациента и захохотал так заразительно, оскалив белые, как сахар, крепкие зубы, как могут хохотать только темпераментные кавказцы.
— Похож! — прокричал он. — Пусть будет тезка — Гога!
IX
В выходной, рано утром, Каштана разбудил Дмитрий Янаков.
— Здравствуй. Извини, что беспокою в нерабочий день, — сказал он. — Вот какое дело. В сотне километров от Дивного находится геологическая партия, буровики. Они свернули работы. У них остались неиспользованными восемь бочек с соляркой. Передали их нам. Не пропадать же добру. Бочки надо вывезти вертолетом. За один рейс управимся. Как раз сейчас «МИ-4» свободен. Короче, нужен рабочий, чтобы помочь пилотам погрузить. Люди устали за неделю, отдыхают. Как быть, а? Я бы сам полетел, да комиссия из министерства через два часа нагрянет…
Каштан подумал о том, что бойцов действительно не стоит беспокоить, пусть отсыпаются ребята. Толька и Эрнест с вечера ушли рыбачить и еще не возвращались. Затем он прикинул, что сегодня особых дел у него нет, разве что с ружьишком в тайгу хотел пройтись. Ладно, перебьется.
— Иди к пилотам, Дим, скажи, что через десять минут рабочий придет на вертодром.
— Спасибо, Вань. Бегу.
Каштан не сказал, что летит сам. Дмитрий, чего доброго, начнет переживать: вынудил, мол, Каштана.
Он быстро почистил зубы, умылся, забежал в столовку, взял на кухне краюху хлеба, холодных вчерашних котлет и через считанные минуты был на вертодроме. «МИ-4» отдыхал на каменистой площадке; неподалеку от машины, то и дело поглядывая на облачное небо, покуривал экипаж: командир, штурман и бортмеханик. Голубая аэрофлотская форма чистенькая, тщательно отутюженная. Каштан давно подметил, что пилоты Аэрофлота в одежде прямо-таки педанты.
Это был экипаж Седого. Так прозвали командира вертолета за совершенно седые волосы, а было ему не больше тридцати пяти лет. В полете экипаж Седого узнавали по почерку, что ли. Если вертолет, прежде чем коснуться земли, не «прицеливается», не описывает круги над вертодромом, а прямо с неба «плюхается» на него — это, значит, Седой. Если с земли вертолет взлетает сразу, без зависания и наклона корпуса вперед — это, конечно, Седой. Помощники у него были совсем молодые. Штурман — ровесник Каштана, а бортмеханик и того моложе. И тот, и другой непомерно гордились тем, что летают с асом.