Михаил Козырев - Ленинград
Он остановился на минуту и добавил:
— Такие пышные цветы, а их плод — сорные травы.
Я не понимал, к чему, собственно, разводит он эту философию.
— Так было, а будет иначе, — ответил я. — Если каждый сознательный человек будет помогать мне, то мое дело увенчается успехом. Иначе на кого же я буду рассчитывать?
— Вам не на кого рассчитывать, — ответил философ. — Я вижу, что ваш путь ведет вас к гибели. Эти люди не послушали вас, и они правы.
— Они не слышали ни одного слова, — сказал я с горечью, — это непроходимые тупицы.
— Не тупицы, а защищены от вашей агитации хорошим воспитанием. У них закрыты уши на все ваши разглагольствования. Они более правы, чем мы с вами…
Я поспешил не согласиться с его мнением.
— Они хотят сохранения существующего порядка, вы — насильственного переворота. Вы хотите крови и жертв, чтобы в результате ничтожное меньшинство оседлало большинство и правило по своему усмотрению.
Он изложил мне в кратких словах историю революций во Франции, в Риме, Египте, Китае. Он отлично знал историю — и везде, по его словам, было одно и то же. Хуже или лучше, но новый строй копировал старый до мелочей.
— Так что же делать? — в отчаянии спросил я.
— когда нибудь мы еще раз поговорим с вами на эту тему, — уклончиво ответил философ. — Наш длинный разговор может возбудить подозрения. Одно скажу: примиритесь и живите так, как живете сейчас…
— Но ведь так нельзя! — воскликнул я.
— Да, — ухмыльнулся философ, — это правда. Я сам раньше думал это, а вот видите — живу…
В его словах почуялось мне чтото знакомое. Я вскинул глаза — и мне резко бросилось: толстый нос, серые узкие глаза и длинная пушистая борода. Как он похож на Толстого…
— Об этом я слышал давно, — резко ответил я, и мы расстались.
В самом деле, разве можно жить с такой безнадежной философией? Что бы ни говорил выживший из ума старик — мы еще поборемся. Мы еще поборемся.
Старик, как мне показалось, с сожалением смотрел на меня от дверей клуба. Уходя, он крикнул:
— Подумайте! Еще не поздно отказаться от вашего замысла.
Но я не послушался его. Может быть, он и прав, но я не жалею, что не принял его совета.
Двадцать вторая глава
На меня нападает пресса
Странно, но факт. Мое выступление в университетском клубе прошло незамеченным. Не только не узнали о нем Витман или политрук — о нем не узнал никто. Все, кроме философа, приняли мою речь за обыкновенную проповедь, клеймящую недостатки старого режима…
Но всетаки моя жизнь не была лишена довольно крупных неприятностей.
На меня неожиданно стала нападать пресса.
Каждое утро, развертывая газету, я находил в отделе "Рабочая жизнь" две или три заметки о своей особе. Ктото чрезвычайно интересовался моей личностью и торопился о каждом моем шаге сообщать в газету.
Сначала обвинения были пустяковые: один корреспондент утверждал, что видел у меня на шее нательный крест, и предавал меня анафеме, как подверженного религиозным предрассудкам. Другой корреспондент обвинял меня в неумеренном потреблении спиртных напитков. Третий — в посещении подозрительных ресторанов. Последнее было правильно, но уголовного преступления не представляло.
Дальше — больше. Обвинения становятся все более тяжкими и все более нелепыми. Сообщалось, что я в своей квартире устраиваю по воскресеньям тайные богослужения, в чем мне помогает бывший поповский сынок (имярек); то говорилось, что я занимаюсь по ночам спиритизмом; то доказывалось, что я вовсе не рабочий, что моя бабушка была просвирней в церкви Николы на курьих ножках и потому я, как принадлежащий к духовенству, должен быть немедленно подвергнут остракизму.
Ну да не стоит повторять всех этих мерзостей. Меня удивляло и возмущало одно: как газета может уделять столько места. подобным пустякам? Перечитывая ее всю, я скоро убедился, что она вся наполнена подобными пустяками.
Вот ежедневное содержание газеты: в передовой — шипящая злобой статья о том, что надо возбуждать классовую ненависть, подтвержденная фактами вроде того, что такойто или такаято — всегда полное имя — поддерживают буржуазию, что выразилось в том, что они дали малолетнему правнуку капиталиста две копейки. "Мы в буржуазном окружении, — вопиет статья, — мы должны всегда помнить, что наше слабодушие подрывает нашу силу".
В фельетоне — длинная статья о приходящемся на этот день революционном празднике, причем в связи с восхвалением героя обливались помоями деятели, часто известные мне и мною уважаемые по прежней подпольной работе. Пусть они ошибались, но разве смерть не покрыла все их грехи? Безвестные фельетонисты не жалели для них бранных слов: иуды, предатели, мерзавцы, сволочи и идиоты.
За передовой — самая тоскливая часть газеты: съезды, конференции и речи вождей. Обычно это было разрешение ряда задач, с которыми так искусно справлялась логическая машина. Я сам решал эти задачи в общем недурно и, конечно, отчетов и речей не читал никогда.
Дальше — телеграммы из разных городов; ядовитые доносы на некоторых провинциальных деятелей; критика, театр, музыка — ряд небольших доносов на авторов, режиссеров, драматургов и композиторов, и даже на самого главного цензора — и он, оказывается, не удовлетворял идеологической чистоплотности корреспондентов.
Но самое отвратительное — отдел "Рабочая жизнь". Если в первых отделах газеты отмечались только преступления или проступки, то в этом помещались обычно ни на чем не основанные сплетни. Здесь газета вторгалась в частную жизнь отдельных граждан и смешивала с грязью их репутацию. Газета заканчивалась громогласным заявлением редакции, что по всем присылаемым заметкам прокуратурой производится расследование. Сколько же работы было у прокуратуры?
По отношению к заметкам, касающимся меня лично, мне интереснее всего было знать: кто доносит. Кому нужно сочинять эти маловероятные сказки? Повидимому, весьма мало осведомленный человек, иначе бы он пронюхал о моих путешествиях в Лесной и о моих знакомствах с лицами, принадлежащими к враждебному классу…
Обстоятельства очень быстро натолкнули меня на решение этого вопроса.
После двухтрех путешествий в прокуратуру я был оставлен в покое. И в первое же утро, не омраченное чтением очередной нелепости, я получил приглашение от дамы из девятого номера на чашку чая. Она так любезно улыбалась, была так ласкова, что отказаться было нельзя. Часов около пяти я был уже у нее. После длинного перерыва обстановка ее квартиры, эта убогая роскошь, эта безвкусная мазня на стенах, слишком тяжелая мебель, раскрашенное лицо хозяйки, тупое — хозяина и деревянные — обеих девиц, — все показалось мне безнадежно скучным: скука, казалось, застилала улыбки, скука приглушала звуки голосов…
Боже мой, куда бы я бежал от такой жизни!..
— Как вы провели это время?.. Что делали? Я вас давно, давно не видела…
В тоне хозяйки я почувствовал легкий оттенок ехидства:
— Кажется, вас беспокоили наши рабкоры?
Лица деревянных девиц исказились гримасой, похожей на улыбку.
— Тетете, — подумал я. — Так вот где разгадка!
— Да, — стараясь оставаться спокойным, ответил я, — признаюсь, эти заметки очень раздражали меня… Я не знаю, до чего можно довести человека таким путем.
— И доводили, — ответила хозяйка. — Правда, это было очень давно, а иногда бывает и теперь, но не в такой форме. Вы слышали об убийствах рабкоров? Эти мученики долга, — она завела глаза к потолку, — эти мученики долга умирали от руки кулаков и бандитов…
— Позвольте, — возразил я, — не знаю, так или иначе было в те времена, о которых вы говорите, но если оклеветанному человеку негде найти защиты, в чем я вполне убедился на своем собственном опыте, то вполне естественно…
Я не ожидал, что эти слова произведут такое действие на мою собеседницу: она сделала такие большие глаза, она так глубоко вздохнула, она с таким ужасом посмотрела на меня, что я склонен был полагать, не выросли ли у меня на лбу рога иначе чем бы еще я мог привлечь такое внимание со стороны столь равнодушной особы, как моя собеседница.
— Что вы! Что вы! — шепотом и дрожа от страха произнесла она. — Мы здесь в своем кругу, но если ктонибудь услышит…
— Я не сказал ничего особенного.
Еще большее удивление. Деревянные девицы покраснели и поспешили уйти. Неужели я сказал чтонибудь неприличное? Но ведь девицы были не из таких, чтобы краснеть от неприличною слова!
Дама успела оправиться.
— О, вы дитя… Вы — совсем дитя… Вы, сами того не зная, оскорбляете святое святых каждого пролетария. Но вы не бойтесь, — добавила она, — я не дам вашему делу дальнейшего хода.
Уж не думает ли она донести? Так и есть!
— Я никому не скажу о вашем поступке… Ни слова! Ни одна душа не будет знать, но и вы со своей стороны…