Борис Пильняк - Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
На Ивановском аэродроме собралось человек тысяч сто, праздничных, с оркестрами своих фабрик. В толпах было очень весело и дружелюбно. Говорились бодрые речи. «Правда», бывшая свидетельницей гибели «Максима», поднимала в небо почетнейших пролетариев. Арбеков думал о гибели «Максима». После митинга Арбеков с Аггеевым поехал к закату, к сумеркам на озеро, куда ивановские ответственные работники ездят удить рыбу, жечь костры, подслушивать природу, закаты и восходы. Озеро казалось заброшенным, светловодное, пустынное и тихое. К озеру надо ехать по гатям среди дремучего леса. На берегу озера стояли палатки, там жил дед, как это и подобает на берегу пустынного озера, татарин по национальности – по всем видимостям одинокий, как озеро в глухих соснах. У берега на озере лежали моторная лодка да две байдарки. Под соснами – кострище от старого костра. Иваново – город фабрик и пролетариев, один из индустриальней-ших русских городов. Аггеев – председатель исполкома Ивановской области, Ивановского совета, который этой весною праздновал тридцатилетний юбилей. Иваново щетинится в небо фабричными трубами.
(История Ивановского совета рабочих депутатов рассказывается ниже.)
На берегу глухого озера Агтеев отдыхал. Дед был рожден, надо полагать, в лесах – – и во всяком случае, был совершенно лесным жителем. Здесь в лесу, быть может, Аггееву хотелось быть таким же, как дед. Сергей Петрович, сняв пиджак и засучив рукава, сдвинул на воду байдарку, сел на нее, собирался посадить с собою племянника, неловко двинулся, байдарка качнулась, зачерпнула, ноги Сергея Петровича были еще в лодке, но сам он сидел уже в воде, – он спрыгнул в воду и пошел к берегу, очень веселый. У деда нашлись ненадеванные ватные красноармейского покроя штаны. Сергей Петрович надел их и сухой пиджак. Над костром повисли мокрые аггеевские вещи, белье, брюки, туфли. Босой, Сергей Петрович чувствовал себя не только подслушивателем природы, но и участником ее дел. Все сели к костру. Сергею Ивановичу тогда захотелось рассказать, и он рассказал – о гибели «Максима» и о том радостном чувстве, которое у него было днем, на аэродроме, когда он радовался за тех, кто садился в самолет, кто испытывал гордость, соприкасаясь с гением, пославшим в небо не только мысли, но и вещи. Сергей Иванович поймал себя на ощущении, что только сейчас, у озера, рассказывая о «Максиме» и «Правде», – только сейчас он порадовался за своих детей, в час гибели «Максима» бывших над землей.
В июне – заря с зарею сходятся. На озере проходила ночь. От озера поднимался туман. Под бледным небом вода в озере казалась столь же бездонной, как небо. Пролетела меж сосен сова. Сосны стояли неподвижно, отражаясь в воде. Противоположный берег озера ушел в туман.
Человеческие средства передвижения – ноги, свои и лошадиные, если человек сел верхом на лошадь, сани и телега, вагон поезда, пароход, автомобиль, аэроплан, – если представить, что конструкция человеческой работы может быть элементарной, как пешее хождение иль как телега, и может быть сложной, как простота авиамашины, то конструкция аггеевской работы – конструкция самолета. На берегу озера Сергею Петровичу хотелось быть дедом, человеком труда, как пешее хождение. Самолет – на самом деле сложен главным образом своею гениальной простотой сложнейшего расчета. Самолеты рассчитываются так для того, чтобы избежать смерти, ибо всякая неточность для самолета – смертоносна. Самолеты рассчитываются так, чтобы жизнь побеждала смерть. Гибель «Максима» – случайность. Но до сих пор еще человек, подходя к самолету, думает о смерти. А смерть – конечно, она совершенно закономерна, каждый живущий умрет и знает об этом, – но каждый живущий воспринимает свою смерть – случайностью.
Смерть! – мысли о ней хранятся, не подлежа оглашению, там же, где хранятся любовь и рождение детей, и у каждого человечка бывает смертное беспокойство.
Мысли о смерти иной раз надолго оставляют человека; иной раз они идут тучами, полчищами; иной раз нападают они партизанами. Смертные мысли приходят в час рассуждений о прожитом, человек вправе сопоставлять гулкую свою молодость и то, что надумано было в молодости, с тем, что сталось, что сделано. Магнит в десятилетках, в физических кабинетах вскрывает законы творчества. Когда у писателя возникает образ, опилки начинают двигаться, приходят в геометрический порядок, принимают закономерные формы. И в смертные мысли подсчетов заказанного зарею гулкой юности и сделанного ко второму любовному посеву в смертную ночь Сергей Иванович записал в свои черновики заготовку рассказа:
«В поезде, за час до станции, человек плотно поел. Поезд уходил в тайгу, на север, за окном медленно зеленели сумерки, которые будут зеленеть всю ночь. За столом сидел широкоплечий человек. Вид наголо бритых, если им за пятьдесят, – бритые затылки, скулы, губы, – всегда чуть-чуть бесстыден. Такие люди борются с неряшливостью старости, скрывают старость, возраст их стерт, и у них всегда подчеркнута воля. Человек накругло был брит. Зеленые глаза смотрели сосредоточенностью и собранной волей. Он был одет в кожаную куртку и в смазные сапоги. К станции поезд подошел в вечер. На станцию человек вышел с портфелем в руках, без вещей, хотя в поезде он ехал полторы тысячи километров. Северная безвестная станцийка легла на десятки и даже сотни километров от жилых мест, в тайге и в болотах. На станции человек не задержался. Он пошел за переезд в зеленую ночь и в тайгу. Сразу за станцией тайга приняла человека в свои запахи, шумы и движения, которым было тысячелетье. Сразу за шпалами над головой потянули вальдшнепы. Сразу лес зачихал тетеревиными токами, направо, налево, впереди. Страшная и огромная, между елей пролетела сова, испугалась, приняв, должно быть, человека за рысь, свернула круто и прокричала, как плачут дети и как воют в субтропиках шакалы. Человек вынул компас и пошел прямо от железнодорожных шпал, туда, где не было никакого жилья, где были одни болота. Весенний лес пахнул прелью, хвоей, грибами, влагой, сложными и очень многими запахами. Весенняя ночь светилась зеленым светом пустого неба. Через час человек уже не шел, но полз, пробираясь сквозь спутанные сучья, выпутываясь из паутины и прошлогоднего вереска. Ель, лиственница, бересклет, можжевельник, низкорослая береза, ольшаник перепутали себя веками и непролазно. Старые ели и лиственницы умирали здесь же, повисшие на соседях. Так полз человек час, два, три, в тысячелетней ночи, не тронутой тысячелетьями, в месте жительства лосей и медведей. Тайга начала редеть, и ели стали ниже. Земля закачалась под ногами. На полянах небо отражалось в студеных, страшных, неподвижных, пахнущих льдом болотных раменьях. Их становилось все больше, этих оконцев. Мертвые ели сваливались в них, засосанные качающейся землей. Человек сел на одну такую мертвую ель, корни которой лежали на земле, но мертвый ствол опустился в воду. Человек собрал сухую морошку и клюкву, развел костер. Человек внимательно просматривал свои карманы и свой портфель, книгу, развернутую на половине, бумажник, паспорт, партийный билет. И человек медленно сжигал их на костре: портфель, книгу, бумажник, деньги, паспорт, партбилет. Человек сладко выкурил папиросу и бросил в костер папиросную пачку. Когда костер прогорел, человек бросил в воду пепел и обгоревшую землю прикрыл травой. С револьвером в руке человек пошел по стволу мертвой ели, держась за сучья, на середину раменья. Человек выстрелил себе в висок. Секунду, две человеческое тело было неподвижно, затем оно рухнуло навзничь, на спину. Плеснулась вода, качнулось в воде небо. Через минуту вода была по-прежнему неподвижна, отражала белесое небо и пахнула льдом. На секунду, на две, на пять после выстрела стихли лесные шумы, а затем, в пяти шагах от того места, где горел костер, сладостно заточился глухарь. Пришел уже рассвет. Из елей вышел лось и пошел к раменью – пить.
В Москве были вскрыты письма.
«Когда изнашивается токарный станок, его выбрасывают за ненадобностью иль посылают в мартен на новое литье. Не буду лицемерить, – человеческая старость – это износ. Не буду лицемерить, – мне много приходилось хоронить и друзей, и врагов, и братьев, – и это было лицемерно, скучно, никому не нужно. Труп человека – это не человек. Жалко человека, живого человека, а труп – всегда вызывает брезгливость. Я уже стар, я плохо работаю, мне отвратительно думать, что я буду еще более бессильным, буду глупеть, как глупеют старики. Мне стыдно думать, что я доставлю моим друзьям такую неприличную заботу, когда они должны будут отрываться от своих дел, чувствовать себя актерами в почетном карауле, скучать за закономерной фальшью похоронных речей, брезговать присутствием трупа. Никому не нужно! и никак не нужно мне. Человек – общественное достояние, конечно. Его жизнь принадлежит классу, партии, детям. Но дело каждого человека также быть джентльменом. Когда сам человек чувствует, что пружина его жизненной энергии размотана, что баланс его дел и жизненной значимости для общества пассивен, он вправе распорядиться самим собой. Это не малодушие. Это – воля и сознание того, что не жизнь командует мною, но я командую жизнью. У меня нет детей, и давно уже умерли мои братья. Я болен, и все лучшее, что я мог сделать, я сделал уже. Товарищи, я знаю, что такое конспирация, – труп мой уничтожен мною так, чтобы его никогда никто не нашел, и искать его не следует. Дорогу молодости, бодрости, здоровью!»