Сергей Сергеев-Ценский - Том 8. Преображение России
Это было так неожиданно, это было так необъяснимо, это было так неестественно наконец, что показалось сном, и он непроизвольно тряхнул головою, чтобы убедиться, что не спит, бодрствует, только что достал чемодан из-под кровати, готовясь уложиться и ехать.
— Кажется, Дарьюшка, ко мне кто-то приехал, — какая-то… дама! — сказал он с усилием и вполголоса, несколько запнувшись перед словом «дама».
Но Дарьюшка и сама, хоть сквозь слезы, заметила какое-то мелькание перед окнами и с неожиданным для Матийцева проворством вышла из комнаты. Он подумал: «Не приняла ли она этот приезд за приказ начальства не увольнять меня?..» И только успел подумать это, как услышал певучий вдруг почему-то Дарьюшкин голос:
— Здеся, здеся они живут, красавица, зде-еся!
Он весь так же замер окаменело, как только что Дарьюшка, и вот в его комнате, где лежал раскрытый чемодан на стуле, появилась та, которая владела всем его существом несколько месяцев назад, совершенно не нуждаясь в этом, тяготясь этим, пожимая недоуменно узкими покатыми плечиками…
Те же были узкие, покатые плечи, та же брезгливая складка на красиво изогнутых губах, тот же несколько излишне-резкий голос, каким она сказала с прихода брезгливые слова:
— Ну и мерзко же тут у вас, прямо ужас!.. И квартиришку вам дали какую гадкую!.. Здравствуйте!
Она протянула ему руку в кисейной перчатке так, как привыкла протягивать, — для поцелуя, но он только пожал ее и то слабо, с какою-то тайной опаской, точно боялся наткнуться на острый шип.
И даже самого его поразило при этом, что ведь коснулся он только что той самой руки, держать которую в своей руке казалось ему верхом счастья так еще недавно, всего несколько месяцев назад!.. Сколько же вошло в него за это время нового, заслонившего в нем всю целиком эту высокую стройную, красивую девушку!..
Но тут же он и поправил себя: «Девушку ли?»… И хотя вскользь, но почему-то глянул на бюст. Однако увидел, что грудь была плоская, узкая, как и прежде.
А Елизавета Алексеевна говорила в это время (так как молчал он):
— Я ехала сюда к вам так долго, — едва добралась: пересадки, — ужас что такое!.. И такое все убогое кругом, хоть не гляди в окна!
И тут же, подняв голову и поглядев на открытую дверь в спальню Матийцева, она добавила с недоумением:
— У вас что же это такое? Только две комнаты, кажется, во всей квартире?
— Да, две комнаты для меня лично… Есть еще комнатка при кухне, — это уж вот для Дарьюшки…
И, сказав это, он кивнул Дарьюшке на входную дверь. Она поняла его и тут же вышла, — вышла, как показалось Матийцеву и потому еще, что догадалась: нет, эта не от начальства, — это не насчет того, чтобы не увольняли.
Елизавета Алексеевна была в дорожном жакете синего цвета; сложный крупный бант на ее шляпке был тоже синий; темно-синим был ее зонтик; из чего-то синего — ожерелье, спускавшееся немного ниже ямки на ее тонкой шее; темно-синей была длинная юбка из тонкой, но по виду шерстяной материи; вуаль, которую она привычно-быстро подколола, когда входила, была тоже в синих звездочках; даже сумочка ее была вышита синим гарусом…
Синий цвет шел, конечно, Елизавете Алексеевне, как блондинке, а Матийцев определял про себя ее всю: «Синяя птица!.. Синяя птица — счастье!..»
Счастье влетело к нему как раз тогда, когда сам он был уже на отлете!.. Счастье, «небесное виденье»… Ему показалось даже совершенно бесспорным, что именно так, — небесным виденьем, его счастьем она и чувствует себя теперь, и только поэтому у нее такой брезгливый вид и ко всей обстановке его и к нему лично.
Она села на стул, но при этом унизительно для него, слишком пристально, прищурясь даже, разглядывала этот стул, — не запачкать бы свою дорожную синюю юбку. И первое, что она спросила, когда села, было о ванне:
— При вашей квартире нет, конечно, ванной комнаты, а где же есть она в вашей этой Голо-пеевке?.. Я ведь запылилась в дороге, — вы понимаете?
Матийцев вспомнил, что когда он сам ехал от станции всего два часа назад, пыли не было, так как в ночь перед этим прошел дождь, ее прибивший.
— Ванну здесь в поселке можно получить только в гостинице «Эрмитаж», у Кебабчиева, — сказал он, удивленный, думая в то же время о корнете кирасирского полка, которого встретил на Пасху у нее в Воронеже.
Глядя на нее, нельзя было и сказать, что она запылилась, и пахло от нее очень знакомыми, любимыми ею духами л'ориган. Впрочем, название этих духов Матийцев вспомнил не сразу: хоть и знакомо, но как-то очень уж далеко от него теперь все это было.
Даже и вся Лиля, какова она была теперь, показалась ему почему-то не то уставшей, не то постаревшей и потому несколько подкрашенной: подведены как будто были брови, подчернены несколько ресницы, и глаза блестели не совсем естественно… Представлялась пипетка и какие-то капли, какими пользуются женщины, чтобы вызвать этот неестественный блеск глаз.
Лиля между тем говорила тем немного высокомерным тоном, каким почему-то и раньше говорила с ним:
— Я в этом учебном году не поехала на курсы, — осталась дома, в Воронеже… Почему? — По причине досадной одной случайности. Я расшалилась — мы играли в горелки, — неудачно как-то перескочила канаву, — там у нас в саду есть такая для поливки деревьев, — упала и повредила руку, — вот эту, левую… И перелома кости ведь не было, а была такая адская боль… Ну, как бы вам сказать… Как при аппендиците, например, помните? Ведь у вас, наверное, был аппендицит?
— Нет, никогда не было, — сказал Матийцев, добросовестно все-таки стараясь представить эту боль ее в левой руке.
— Как же так не было?.. Самая обыкновенная болезнь, у всех бывает, и всем операции делают, и мне делали, — быстро, отчетливо и несколько как бы недовольным тоном говорила Лиля. — Вот еще на какую боль это было похоже: на зубную, только самую сильную! Есть такая, какую можно заговорить; есть такая, какую можно закапать, — всякими там каплями, — между прочим гвоздичными, — а то бывает такая боль, что всю щеку и всю даже голову рвет, и с нею уж никакими каплями ничего не сделаешь, — вот такая боль у меня и была, — вы представляете?
— Не могу, к сожалению, представить, — сказал Матийцев. — У меня никогда не было такой боли.
— Вот как! Опять не было! — как будто даже возмутилась этим она. — Вы еще, пожалуй, скажете, что и зубы у вас никогда не болели! Тогда, постойте, голова! Надеюсь, голова-то у вас болела же когда-нибудь! Так вот припомните самую сильную головную боль вашу — такая и у меня была тогда в руке!
Матийцев почти сказал было: «Голова болела», но это он припомнил потерю сознания, когда его «стукнул» коногон Божок, — это была только муть в голове, а не боль, да еще какая-то «самая сильная», — поэтому, желая быть вполне правдивым, сказал:
— О беспричинных каких-то болях головы, то есть чисто нервных, я, признаться, только слышал, а представить и их все-таки не могу.
— Ну, хорошо, не можете так и не можете! — отозвалась она на это явно раздраженно. — Но боль у меня была адская, — я лежала в постели несколько дней, — и вот тогда я решила на курсы не ехать… И тогда же я решила еще ваше предложение, какое вы мне сделали еще в Москве, принять… Об этом, впрочем, я вам уж писала.
Матийцев вспомнил при этих ее словах игривое письмо ее с искаженными двумя строчками из Ломоносова: «Надежды юношей питают, отраду старцам подают» и с подписью под ними в скобках: «Пушкин»… Очень далеко было от этого письма до теперешнего ее приезда к нему на рудник, и он изумился чрезвычайно, но она не дала ему ни секунды выразить это изумление, — она продолжала своим непререкаемым тоном:
— Это очень гадкое место, эта ваша Голопеевка, и жить здесь, разумеется, нельзя, но вы можете хлопотать, чтобы вас перевели в Харьков, в горное управление… Я уж справлялась об этом у своего дяди: он там значительная персона и для меня может этот ваш перевод устроить… Если только тут вас хорошо аттестуют, имейте это в виду.
Эти небрежно в отношении его сказанные слова пронизали его как острой иглой. Он тоже поднял голову, как и она (до этого держался сутуло), и сказал с усилием:
— Ничего не понимаю, простите!.. И того, что вы говорите, не понимаю, и насчет перевода в Харьков и вашего дяди не понимаю, и приезда вашего сюда не понимаю!.. Решительно ничего не понимаю! Сижу, как в густом тумане!
— Ка-ак так не понимаете? — очень округлила глаза Елизавета Алексеевна и от изумления открыла настолько рот, что Матийцев ясно разглядел у нее вверху слева золотой зуб, блеснувший как будто яростно.
Когда же появился он? Его ведь не было прежде. Это испугало Матийцева: это был как бы первый меткий выстрел времени в ее красоту!.. Золото было, — природное золото, — и в ее густых и длинных, как он знал это, косах, в два ряда облегавших ее небольшую голову; косы остались прежними, но прежде она не подводила бровей и не чернила ресниц…