Сергей Сергеев-Ценский - Том 8. Преображение России
И вдруг весь этот великолепный мираж исчез, и выступила перед глазами действительность: это произошло в проулке, на который свернул Матийцев. Здесь увидел он мало понятное с первого взгляда: городовой в белом кителе, и тут же под его бритым подбородком и желтыми жесткими усами чьи-то босые грязные ноги, а как они попали сюда, можно было рассмотреть только в следующий момент: городовой тащил кого-то головою вниз, чьи ноги крепко зажал левой рукой. Голова того, кого он тащил, волочилась по земле, причем действовали все время руки, оберегая ее от ушибов, и слышался какой-то приглушенный этой работой рук вой, похожий на длинное исступленное бормотанье глухаря на току.
Городовой этот вызвал у Матийцева сравнение с хищницей-осою, когда с налета нападает она, залетев в открытое окно, на муху, пьющую хоботком из капли на столе. Муха мгновенно оказалась уж в цепких лапках осы, а оса только разбегается, сильно действуя крыльями и парой задних свободных ножек, но вот она поднялась в воздух, — и прощай, муха! В осином гнезде пойдет она на корм потомству осы, ее прожорливым личинкам…
— Ты куда его тащишь? Ты как смеешь его так тащить? — крикнул Матийцев, поспешив к городовому.
— А ты что за спрос? — рявкнул и городовой, без малейшей тени уважения к его серой фетровой шляпе и новому еще костюму.
И длинное лицо городового, совершенно свекольного цвета, повернулось к Матийцеву, не только свирепое, но еще и вполне уверенное в правоте своих действий. Тот же, кого он тащил, был по виду не кто иной, как шахтер, вернее всего что напившийся и буянивший на улице, парнишка еще, не больше как годами двумя старше Коли Худолея и не то чтобы очень крупнее его. Городовой был куда плотнее и выше ростом своей жертвы; жертва же его, увидев нежданного заступника, завопила городовому:
— Брось, селедка! Брось, сволочь!.. — И тут же Матийцеву: — Господин, будьте свидетель! Он мне всю шею набок свернул, он меня… на всю жизнь… калекой сделал!
В непокрытую голову его с растрепанными бурыми волосами влипли и сухая трава, и комки тоже сухой глины, и песок.
— Погоди, погоди! Ты за «сволочь» сейчас ответишь! — пообещал ему городовой, и парень — к Матийцеву:
— Спасите, господин! Бить меня селедка хочет!
— Сейчас же его отпусти! — вне себя закричал Матийцев, но городовой в это время уже втаскивал свою жертву, как оса муху, в полуотворенную калитку знакомого почему-то Матийцеву двора: это был двор «присутственных мест», только не с улицы. И тут же сквозь калитку увидел Матийцев тоже знакомого уж ему околоточного с бабьим широким круглым лицом, и так же вежливо, как за день перед тем, козырнул ему околоточный, но сказал строго:
— Вмешиваться в действия полиции частные лица не имеют права!
— А кто полиции дал право обращаться так с человеком? — запальчиво выкрикнул Матийцев.
— Как это «обращаться»? — будто не понял околоточный.
— По земле волочить! Головою вниз! Вот как!
— А если он идти своими ногами не хочет? А если он в драку с полицией вступает?.. А вы же ведь и сами на суд сюда приехали, а не то чтобы полицию учить, что ей надо делать…
И околоточный помог городовому протащить в калитку парня все так же, головою вниз, а потом захлопнул щеколду калитки или даже, как показалось Матийцеву, запер эту сплошную, без просветов, толстую деревянную, окрашенную охрой калитку на ключ.
Оставалось только уйти и от этой калитки и от дома, напоминавшего о завтрашнем суде над ним за обвал в шахте. Что его присудят на месяц «отсидки», об этом он был предупрежден и своим штейгером, Автономом Иванычем, и Яблонским, но вот что теперь показалось ему странным в самом себе: он так и не спросил у них, что это за «отсидка», где именно он будет сидеть и кто и как будет его кормить целый месяц. Последнее занимало его теперь особенно, так как кормиться на свой счет он не мог бы: денег у него оставалось в обрез, только доехать до Голопеевки. Подумалось: «А что если отсиживать придется в „каталажке“ здесь вот, при полицейском управлении, где, может быть, теперь бьют в четыре руки почти мальчишку шахтера, скорее всего что коногона, который, пожалуй, и напился-то в первый раз, — не заметно было, чтобы был он слишком пьян…»
Дома-дворцы, овладевшие было фантазией Матийцева, не появлялись уже больше перед ним во весь этот длинный, нудный, поневоле бездельный день, хотя он долго еще бродил по городу и исходил его вдоль и поперек. Заходил он даже и на кладбище, где надписи на крестах иногда не уступали в своей многозначительной краткости произведениям голопеевского кладбищенского сторожа — Фомы Куклы.
Подходя к одной из окраин, спросил он в шутку у одной старушки в черном с желтым горошком аккуратном платочке:
— Какие тут у вас достопримечательности есть, бабка?
— Примечательности? — повторила бабка, не поняв слова.
— Ну да, чтобы было хоть на что посмотреть, — объяснил ей Матийцев.
Старушка поняла и оживилась.
— А вон у нас есть примечательность — дом белый каменный, двухэтажный… Небось, всякий на него со страхом смотрит!
Матийцев посмотрел, куда показывала бабка, и увидел: за деревьями действительно белелся двухэтажный дом на пустыре. Около дома была каменная же белая стена с глухими воротами; около ворот стояла полосатая будка, а возле будки прогуливался конвойный солдат. Без объяснений догадался Матийцев, что это — уездная тюрьма, и прямо отсюда направился к себе в гостиницу «Дон».
А на другой день утром он снова входил в суд, но теперь был уже гораздо спокойнее, чем когда слушалось дело Божка. В зале суда теперь все ему было знакомо, и кого он хотел увидеть, как например, старшину присяжных, и кого совсем не хотел видеть, как например, прокурора, все были на своих насиженных местах. Но ему самому теперь пришлось уже сидеть на скамье подсудимых, как раз там, где сидел Божок, и был он теперь не потерпевший, даже не свидетель, а подсудимый сам…
Он не готовился накануне к своей защите, тем более что убежден был, — не придется ему прибегать к длинным и связным объяснениям, а только отвечать на вопросы судейских. Но председатель с первых же слов предложил ему рассказать, при каких обстоятельствах произошел обвал.
Матийцев начал говорить без малейшего нажима на слова, усталым тоном: усталость он чувствовал общую и преодолеть ее не мог даже в такой важный для себя час.
— Есть шахтерская песня… Поют ее заунывно:
Шахтер в шахту опускался,
С белым светом расставался:
«Прощай, прощай, белый свет:
То ли выйду, то ли нет!»
Показательная песня… Говорит она о том, что работа в шахте — опаснейшая работа: от скопления газов в шахте всегда возможны взрывы, последствия которых часто бывают ужасны: от избытка воды в почве, если шахта мокрая, всегда возможны обвалы… Шахта «Наклонная Елена», которой заведую я, считается сильно мокрою шахтой, потому обвалы в ней не редкость. Но обвалы не всегда сопровождаются человеческими жертвами: они могут быть и в таких местах, где — случайно, конечно, — отсутствуют люди, и могут привести к человеческим жертвам… Чтобы судить о степени моей виновности в обвале, стоившем жизни двум забойщикам, нужно, мне так думается, представить во всем объеме работу инженера в шахте. Ведь шахта, — такая, как «Наклонная Елена», — прежде всего очень велика, а инженер должен обойти ее всю, чтобы везде проследить за налаженным уже, конечно, ходом работ. Но в шахте, — очень прошу представить это, — совершенно темно. В шахте кто бы то ни был, — инженер ли, штейгер ли, десятник или шахтер, — все ходят со своими лампочками… Как светляки ползают в траве, как рыбы на очень большой глубине в море, куда не проникает солнечный свет: известно, что у них есть свои осветительные аппараты… Я, положим, подошел к кучке рабочих, я, при свете их лампочек, с одной стороны, и своей, с другой, их рассмотрел; я увидел, как они работают; я спросил у десятника, если он тут, все ли благополучно, и потом пошел дальше. А вдруг именно там, где я только что был и где все казалось в порядке, — через пятнадцать — двадцать минут случилось несчастье! Кто же имеет право сказать, что несчастье это случилось только потому, что меня в тот момент не было на этом месте? Никто не может сказать этого, потому, во-первых, что я не могу стоять целый день, как припаянный, на одном и том же месте: я должен видеть в шахте двадцать, тридцать, сорок мест, — всю вообще шахту, — а вездесущием я не обладаю; потому, во-вторых, никто не может сказать этого, что несчастье может случиться и на моих глазах, но в такой момент, когда его никак нельзя предвидеть. Нельзя ведь предвидеть, когда именно начнется у того или иного человека рак, например. Злокачественная опухоль эта подготовляется исподволь, совершенно незаметно для человека, — но так же точно подготовляется и обвал в мокрой шахте. Он неизбежен, говоря вообще, так как огромнейший пласт земли давит на все пустоты штреков, квершлагов, забоев… Чтобы предупредить обвалы, мы ставим так называемое «крепление», — деревянные подпорки, но вот вопрос: как именно можно определить, что то самое крепление, которое выдерживало давление неделю, и три дня, и день назад, выдержит его и сегодня до конца работ? И вот для этой цели, то есть чтобы определить прочность крепления, мы, инженеры, вместе с десятниками и самими забойщиками, поднимаем свои лампочки, разглядываем подпорки и вместе решаем, нужно ли уж менять их, или можно еще на них надеяться… А вода, наш вечный враг, делает в это время свою работу: она непрерывно капает везде и всюду, но ведь, — представьте это, — каждая капля уносит с собою частицу земли, и, может быть, как раз когда мы соглашаемся друг с другом, что крепление еще постоит, над забоем есть уже весьма порядочная пустота, а инженер, заведующий шахтой, так же не знает этого и не может знать, как и забойщик… И вот, вдруг, совершенно для нас неожиданно рухнула земля там, вверху, над забоем, то есть над потолком забоя!.. Нужно бы забойщикам услышать это и тут же опрометью бежать из забоя в штрек; но как же ему расслышать шум над потолком своим, когда он сам гремит кайлом или обушком, причем он ведь еще и скорчился для этого или полулежит, — ведь забой низенький, в зависимости от толщины угольного пласта… Обвалилась земля над потолком забоя и… через какие-нибудь полминуты обвалился потолок забоя, — рухнуло крепление, вход в забой засыпан плотно пустой породой… Что можно было делать нам дальше в моем случае, если двое забойщиков в глубине забоя были еще живы, — мы слышали их голоса? Начать откапывать их? Мы это и начали было, но поняли, что можем потерять при этой им помощи еще несколько человек, а забойщиков все равно не спасем: обвал продолжался и шел туда, в глубь забоя… В результате, так как сделать для спасения заваленных забойщиков мы ничего не могли, — оба они погибли… Этот случай произвел на меня сильнейшее угнетающее впечатление, о чем я говорил уже в прошлый раз.