Алексей Толстой - Хождение по мукам
— Мне не врут, — сказал Махно тем же высоким, особенным голосом, который трудно было бы записать на нотные знаки. Рощину он показался похожим на клекот. — Мне не врут, — повторил он, и глаза его, сухие и немигающие, выражали такое превосходство воли, что трудно было глядеть в них. Навертывались слезы у того, кто хотел бы выдержать этот взгляд. Все же Рощин выдержал. У него после давешнего трещала голова, — преодолевая эту боль, он весь собрался для последней схватки.
— Если вам нужны сведения о Добрармии, — спрашивайте. Но сведения мои старые. Я ушел в отпуск два месяца тому назад. Этой весной я сделал неверный ход, цена ему — жизнь… Вы собираетесь меня расстрелять… Так или иначе, не сейчас — после, — мне не избежать пули за мою ошибку…
В глазах Махно появилась и пропала искорка юмора… «Не верит…» Вадим Петрович глубоко затянулся папироской, положил ее на край стола, засунул руки за кушак: «Погоди ж ты у меня…»
— Прежде всего — как я попал в белый лагерь? Прикатился, как яблочко под горку. Ну что ж… Были мы русскими интеллигентами, значит — соль земли, читали Михайловского, Канта, Кропоткина и даже Бебеля, помимо других утешительных книг. Помню, с Алексеем Боровым не одну бессонную ночь провел вот в таких же разговорах… (Как он и ждал, при упоминании этого имени у Махно сейчас же затуманились глаза, точно поглупели, но лишь на мгновение, не больше.) Полны были восторженных ожиданий. И вот — Февральская революция. Кончилось все это кислотой: вместо роскошного праздника — бульвары, засыпанные семечками, да матросня, да серое солдатье, — не великая страна, а тесто, ржаной кисель без соли…
Махно завозился на диванчике и вдруг, сам не замечая этого, сел, будто на какой-нибудь маевке, обхватив худые колени. Даже в глазах его появилось что-то внимательно-собачье.
— Оказалась интеллигенция не у дела. А уж в октябре взяли нас за шиворот, как котят, и — на помойку… Вот, собственно, и все… Добрармия — это всероссийская помойка. Ничего созидательного, даже восстановительного в ней нет и быть не может. А наломать она может, и даже весьма серьезно… Жалко, что поздно все это понял… Но рад, что понял… Так вот, Нестор Иванович… (Как-то само собой вышло, что назвал его по имени-отчеству.) Жить мне не следовало бы, да и не хотелось… Но есть одно существо… Дороже мне всех философий, дороже моей совести… Это меня и остановило…
— Вот эта? — вдруг спросил Махно, показывая ему фотографию.
— Да, эта.
— Да вы возьмите, мне она не нужна…
Рощин спрятал в карман френча Катину карточку. Взял окурок, закурил. Руки его не дрожали. Он не сбился с рассказа.
— Воинский билет — в клочки, и сюда — по ее следам. А раз уже ухватился снова за жизнь, — подавай опять и философию и идеологию: мы не ремесленники… Единственно, что для меня приемлемо… Совершенно отвлеченно, конечно, совершенно отвлеченно… Это абсолютная свобода, дикая свобода… Пускай безумная, невозможная, а впрочем… Умирать надо за какие-то пределы фантазии.
— Разведку все-таки дайте, где она у вас запрятана? — тихо сказал Махно.
Рощин осекся, отвернулся и слабо, безнадежно махнул рукой. Махно долго не шевелился на диванчике. Вдруг вскочил и стал шарить среди кучи вещей в углу комнаты, — среди оружия, седел, сбруи, бумажных свертков… Нашел несколько коробок консервов, две бутылки спирту, поставил все это на стол и, вертя ключом, стал отдирать крышку с коробки сардин.
— Я беру вас в штаб, — сказал он. — Ваша жена в шестой роте, у Красильникова, на хуторе Прохладном… Сейчас придет делегат от большевиков. Нехай его думает, что я снюхиваюсь с добровольцами. Ваша задача тень на плетень наводить. Понятно? В карты играете?
Тут Вадим Петрович действительно растерялся и только моргал, даже не пытаясь понять — как это все обернулось и что все это значит. Махно, сломав сардиночный ключ, вытащил из кармана перламутровый ножик с полусотней лезвий и им продолжал орудовать, открывая жестянки с ананасами, французским паштетом, с омарами, от которых резко запахло в комнате.
— Расстрелять я вас всегда успею, а использовать хочу, — сказал он, как бы отвечая на растерянные мысли Рощина. — Вы штабист или фронтовик?
— В мировую войну был при штабе генерала Эверта…
— Теперь будете при штабе батьки Махно… На царской каторге меня поднимали за голову, за ноги, бросали на кирпичный пол… Так выковываются народные вожди. Понятно?
Зазвонил телефон в желтом ящике, стоявшем среди хлама на полу. Махно, присев на корточки, крикнул в трубку клекотным голосом:
— Жду, жду!
Делегат Чугай, медлительный человек, очень сильный, в поношенном, но опрятном бушлате, в бескозырке, сдвинутой на затылок, сидел, распустив карты, так, чтобы нельзя было в них подглядывать, и блестящими, навыкате, глазами следил за всеми движениями Нестора Ивановича. Широкое в скулах, неподвижное лицо его с черными усиками не выражало ничего, лишь гнутый стул потрескивал под его тяжестью. Казалось — возьми такого, подогни ему ноги в матросских штанах, заправленных в короткие и широкие голенища, посади под семь медных змей с раздутыми горлами и молись на него.
Играли в «козла», игру, выдуманную на фронтах, чтобы под смех и шутки забывать о ранах и тревогах. Нестор Иванович, как только вошли гости, не встав даже от стола, не подав руки, предложил было перекинуться в девятку на интерес (за этим-де и позвал). Быстро — не уследить глазами — сдал карты, бросил на стол бумажку в тысячу карбованцев и прикрыл ее банкой с омарами. Но Чугай взял свои две карты и подсунул их туда же под банку.
— Боишься? — спросил Махно.
Чугай ответил:
— На интерес со мной не садись. Давай в козла.
Махно, с картами под столом, откинувшись, сидел спиной к двери, имея позади себя свободное пространство (что немедленно и отметил Чугай). По левую руку его сидел Рощин, по правую — Леон Черный, член секретариата конфедерации «Набат», — клочковатый, неопределенного возраста, маленький, очень сухой, без легких в птичьей груди, про которого только и подумаешь, что жив одним духом. Мятый пиджачок его был обсыпан перхотью и седыми волосами, карты в рассеянности он развернул всем на виду.
Идя сюда, он приготовился к жестокой борьбе с Чугаем, намеревавшимся узурпировать Махно и его армию, — явление, полное неисчерпанных возможностей. Мысли Леона Черного были сосредоточены, как динамит в жестянке. Несколько озадаченный тем, что вместо генерального боя с большевиком ему приходится играть в козла, он сбрасывал не те карты или ронял их под стол. Он уже четыре раза подряд остался козлом. «Бээшка, бээшка, вонючий!» — кричал ему Махно, смеясь одной нижней частью лица.
После каждой партии Махно обезьяньим движением протягивал руку к бутылке со спиртом и наливал в чашки и рюмки, следя, чтобы все пили вровень. Разговор за столом был самый пустой, будто и вправду собрались друзья коротать ненастный вечер, когда в черные окна сечет дождь, а ветер, забравшись в голые тополя перед домом, качает их, и свистит, и воет как нечистая сила.
Махно выжидал. И Чугай спокойно выжидал, готовый ко всяким случайностям, особенно когда по некоторым намекам хозяина понял, что этот четвертый за столом, молчаливый, приличный, с синяками под глазами, седоголовый человек — деникинский офицер. По всей видимости, первым должен был взорваться Леон Черный, он уже вытащил грязный носовой платок, судорожно скатал его в клубочек и прикладывал к носу и глазам после каждой рюмки спирту. Так оно и случилось.
— Еще в Париже мы начали спор с вашими большевиками, — ворчливо проговорил он, взмахнув растопыренными картами в сторону Чугая. — Спор не кончен, и никто еще не доказал, что Ленин прав. Вместо феодально-буржуазного государства создавать рабоче-крестьянское!.. Но — государство, государство! Вместо одной власти — другую. Снять барский кафтан и надеть сермяжный! И у них-то будет бесклассовое общество!
Он мелко засмеялся, прижимая платок к сухоньким губам. У Чугая на лице ничего не отразилось, он только уставился на банку с омарами, придвинул ее и, — захватив вилкой сколько влезло:
— А вы что предлагаете, интересно? Анархию, мать порядка?
— Разрушение! — зашипел на него без голоса, перехваченного спиртом, Леон Черный, и клочки его сивой бородки ощетинились, как у барбоса. — Разрушение всего преступного общества! Беспощадное разрушение, до гладкой земли, чтобы не осталось камня на камне… Чтобы из проклятого семени снова не возродилось государство, власть, капитал, города, заводы…
— Кто же у вас жить-то будет на пустом месте?
— Народ!
— Народ! — крикнул Махно, вытягиваясь к Чугаю. — Вольный народ!
— Что же с крику-то начинать, — проговорил Чугай, — тогда уже надо кончать стрельбой. — Он взял бутылку и налил всем. (Леон Черный оттолкнул свою рюмку, она пролилась.) — Взять да и развалить, это дело нехитрое. А вот как вы дальше намерены жить?