Владимир Кавторин - Однажды мы встретились
— Она так одна с детьми и осталась? — спросил я.
— А я виноват? — он вздохнул. — Одна. Хошь — верь, хошь — нет, а все лето я думал, как с ней снова сойтись или хотя помочь. Через Мисютину денег давал — не взяла: «Боюсь, говорит, через евонные деньги беда горше выйдет». Да… И потом, как сюда возвернулся, опять до нее ходил. Пошел, на коленки стал, все как один старичок меня учил, — а все ж без толку. Теперя что — теперь Настюхи и нету уже. Да… Федька кобелюет где-то, и матери не писал, не то что мне. Одна Ольга недалеко, в Кириллове, нагулянная которая. Тоже вот: была в городу замужем, да вернулась: на роже синяк, на руках дите. Видать, жизнь как спервоначалу пойдет враскосяк…
Он махнул рукой, встал. Лопоухая его шапка оказалась рядом с лампочкой и на всю стену помахивала серыми крыльями тени.
— Все, — сказал он, — пойду! Извиняй за беседу, а к темноте на ферму мне надо, скотником я. Припозднишься — Аленкина ругается, не люблю бабьего визгу. Прощай!
И пошел, ничуть не качаясь, только излишне тяжело топая деревянной ногой.
— Забавный мужик, — сказал я буфетчице.
— Очеров-то, Филат? — удивленно посмотрела она на меня. — Пропойца он каторжный — какая еще в нем забава?
3«Филат, значит, — в такт весельным взмахам думал я. — Филат, вот к кому еду. Как же он пастухом, с ногой-то?»
Нововыселки были пусты, тихи, одни гуси бродили по берегу огромной, почти во всю ширину улицы лужи, да из окон бывшего колхозного правления доносился девичий смех. Правление это располагалось когда-то над чайной, во втором этаже, и теперь там селили шефов — девчонок с Завидовской фабрики.
Очеровская изба стояла на отшибе, за ручьем, просторная и сама еще крепкая, хотя палисадничек перед ней, судя по всему, давно не знал хозяйских рук: черные стебли прошлогодней лебеды и крапивы тянулись до самых окон, таких грязных, что сквозь них ничего нельзя было разглядеть.
Старик сидел на порожке подпертого избочинами сарайчика, перебирал сетку, ковырялся в ней длинной деревянной иглой.
— Это ведь вы на острове пастухом, да?
— Я, ну.
— Вас Филатом Максимычем зовут, Очеровым? Я ведь с вами знаком, помните? Из районной газеты я.
— Очеров, точно, — оставляя работу, согласился старик, — а насчет знакомства, то вроде как… извините.
— Да вы и не можете помнить, что я из газеты. Мы с вами в чайной однажды разговорились. Зимой, не помните? Вы еще говорили, что жизнь всегда идет не так, как ей должно.
— Может, и говорил, — нахмурился старик. Подумав, вытащил из глубины сарая скамеечку. — Садитесь вот, что ж как перед начальством? После бутылки, конечно, чего не скажешь. Зимой я маленько тоскую, а со своими калякать не люблю — ну их! — вот и цепляюсь к кому чужому. А если чего не так было — извиняйте.
По спотыкливой этой вежливости, по тому запущенно-прихорошенному виду, какой бывает у пьяниц, решивших начать новую жизнь, или у обретших кой-какие надежды старых холостяков, я решил, что старик на этот раз непроходимо трезв, серьезен и скорее всего, кроме «да» и «нет», ничего из него не выжмешь. Однако на все вопросы Очеров отвечал очень обстоятельно, спокойно.
— Вода в речке высоко стоит — вот в чем беда вся, — объяснял он. — Самая трава — она завсегда в низинках, а на холмах что — сопля там, не трава, чох один. Конечно, ежели б тепло… Нашей русской травке много ль надо? Ведь это вот все, — он повел рукой по двору, — за два дня повылезло. Чуть ее пригреет, она уже и тут.
— Так, может, и не стоило еще везти телок на остров?
— А куды ж их? — удивился он. — Силос дочиста подъели. Либо на остров, либо уж на мясо прям. Да еще и возьмут ли? До того достояли, бедные, — взглянуть жалко.
— А что же вас пастухом? — спросил я. — У вас ведь нога…
— Да сам напросился. Меня раньше летом на пилораму ставили, а тут, вишь, заотказывались все, скучно им на острову, а мне все едино, мне с ними калякать не о чем. Кабы не на остров еще, а на острове нога что? Дальше воды не уйдут, а я лодкой — момент, и в любое место. Вот, кручусь. В такую, говорят, весну от одной спины мужичьей тепло. Крутись, значит, гни ее. Да что! Бровцын тоже из кармана травы не вынет. А ржицы он мне подкашивать позволение дал, это точно. Сейчас вот сетку поставлю — опять займусь косить да возить. А все ж тепло — оно должно б… А?
Попрощавшись, сбегал я еще в отделение совхоза, в Борки, завернул на ферму и только часам к одиннадцати подался обратно. Очеров как раз тоже был у мостков, снаряжался в путь. У него был хорошо просмоленный широкий дубок с легкомысленным моторчиком на корме. Под банками лежала уже коса, веревки, и хозяин укладывал в «бардачок» — сухой ящик на носу лодки — какой-то узелок и тяжелую низку вяленых лещей. Я посмотрел на них с удивлением.
— Вы косить? — спросил.
— Пойду, — буркнул старик.
Потом, вернувшись с веслами, пояснил все же:
— Вот, — сказал, — отвезу кошевину своим доходячкам да и махну в Кириллово. У меня там дочка в больнице, спроведать надо. Ну, прощайте! — и, намотав на маховичок, дернул шнурок от мотора.
Движок застучал, лодка пошла в протоку; остатки прошлогоднего камыша на мелководье тихо зашелестели, зашептались, мерно кланяясь вслед.
«Дочка в Кириллове — это он что же — о той, о нагулянной? Точно, она в Кириллове, Ольга, кажется». Я долго смотрел вслед его неторопливой лодке, непонятно о чем задумавшись.
На острове я с полчаса ждал, кричал и опять ждал своего шефа, нервничал и даже стал думать, что нехорошо поступил, оставив девчонку наедине с ним. Хотя… кто она мне? К тому же человек она взрослый и должна бы сама понимать, куда и с кем едет.
Наконец они показались на тропке. Галя шла впереди, очень спешила, Уланов с этакой успокаивающей беззаботностью помахал мне рукой из-за ее спины. По этой наигранной беззаботности я сразу понял, что ничего у него не вышло, даже близко не было, и обрадовался.
— А мы тут тебя ждали, ждали, — сказал Уланов, — да и зашли к Юрию Тимофеевичу, островному богу, технику-смотрителю Домика. Перекусили слегка. Народ тут, надо сказать, со вкусом живет, очень даже.
Девушка сразу и с подчеркнутой решительностью прошла на нос, уселась там, отвернувшись, так что Уланову и не оставалось ничего иного, как, вдруг проникнувшись интересами дела, начать расспрашивать меня обо всем с пристрастием.
— Значит, здесь одни доходячки? — переспросил он, оттягивая пальцами яркую, пухлую свою нижнюю губу. — Так… А может, поедем посмотрим и остальных?
— Не стоит, — сказал я. — Очеров не начальник, ему очки нам втирать незачем.
— Очеров? — вдруг удивился Уланов. — Филат, что ли?
— Филат.
— Надо же! Пастухом? Вот это умяла жизнь человека, ого-го!
— В смысле, что он председателем был?
— Если бы просто председателем, а то каким! Он же, знаешь, гремел, Федоров в нем души не чаял. Оба старой закваски мужики были: всех в бараний рог, а чтоб дело моментом! Да… Я тогда — это еще в пятьдесят третьем или даже в пятьдесят втором было — инструктором комсомола работал. И вот прихожу как-то в Нововыселки эти, еле добрался — весна, зажоры, тает все. Сразу к Очерову: надо, Филат Максимыч, молодежь собрать, провести работу. А он сидит… Этак рожу помял пятерней, а потом — на! — и фигу мне под нос, здоровенную. «Во, — говорит, — видал? Они у меня все сено возят с острова, пока река не тронулась, так там ты и проводи работу средь них!» И что ты думаешь? Пришлось сделать вид, вроде так и надо, шутка вроде, и пошел я себе в массы, сено возить, пример показывать. А на льду лужи уже. Везешь и не знаешь: доедешь — нет? Так я у них дней на десять застрял, как раз потеплело резко, все остатки дорог рухнули. Вот уж насмотрелся я на знаменитого председателя!
— А ведь он прав был, — подозлил я, — сено, оно…
— Ишь ты! Сено? А чего ж он его раньше не вывез? Да и знаю я, каким маяком этот Очеров на деле-то был. Зазнался, зажрался, только и делал, что водку хлестал… Как посчитали — больше полколхоза у него разворовано. Вот теперь он и есть Филатка-пастух, м-да! И чего возвращаться было после отсидки?..
И долго еще Уланов покручивал головой, все веселей улыбаясь. Видимо, та фига так крепко запомнилась моему самолюбивому шефу, что превращение грозного председателя в Филатку-пастуха очень его обрадовало.
— Ну что ж… — бодренько сказал он. — По домам, коли дело сделали?
Я не отозвался.
Странно, но меня ужасно занимало вот что: отчего же зимой, в чайной, Очеров ни словом, ни намеком не помянул тюрьмы? Если Уланов приезжал сюда после смерти Андрея-кладовщика, то как раз про тогдашний свой смертный запой Очеров и говорил. И вообще вытаскивались им на суд божий грехи не только, так сказать, удобопокаянные, нет! Вспомнил же он, например, солдатку синельниковскую, а? А тут уж такое, что тюрьма куда красивей. «Не-ет, — думалось мне, — что-то здесь не то…»