Сусанна Георгиевская - Серебряное слово
И опять стало тихо.
Потом, когда младший Дубровский жег свою усадьбу, я услышала, как кто-то крякнул. Посмотрела — это Таджи-Серен. Шепот пробежал по чуму.
И опять настала тишина. Когда Анчима читала про подвиги Дубровского на большой дороге, было так тихо, что слышно было потрескивание огня в очаге.
Но я не боялась этой тишины. Она была хорошая, живая, полная внимания. Я радовалась ей.
Люди смотрели пристально на шевелившийся рот Анчимы, и каждое лицо выдавало сокровенный характер слушающего. Целая галерея суровых и нежных, замкнутых и доверчивых, простосердечных, учтивых и, если можно так выразиться, музыкальных, да, вот именно — музыкальных человеческих лиц.
Когда Дубровский убил медведя, раздался смех. Мальчишки о чем-то заговорили быстро и весело.
Дальше шла повесть о любви…
«Целые дни я бродил около садов Покровского в надежде увидеть издали ваше белое платье. В ваших неосторожных прогулках я следовал за вами, прокрадываясь от куста к кусту, счастливый мыслию, что вас охраняю, что для вас нет опасности там, где я присутствую тайно».
Лицо старухи, похожей на мою бабушку, было удивленно и растроганно… Она вздохнула.
Может быть, бунтующая сила Дубровского напомнила людям о прошлом их народа, о восстании шестидесяти тувинских богатырей? (Это вроде нашего пугачевского восстания.) Слушатели явно были на стороне человека, сумевшего постоять за свое достоинство и не склонившего головы ни перед властью Троекурова, ни перед его богатством. А вместе с Дубровским, которого они полюбили с первых страниц у книги, им стала дорога судьба его любви.
Как нам нужна была полная победа, Николай Николаевич! Мне, Анчиме, Чонаку! Как я хотела, чтобы ожила книжная выставка, чтобы ясно стало, что за каждой яркой обложкой много прекрасных рассказов… Тогда я спокойно убралась бы восвояси и знала бы: «порядок». Читают и будут читать. Не только при нас. Но и после. И книги требовать будут. И ждать будут вечеров в красном чуме. И перетаскивать книги на новое стойбище.
Я хотела, чтобы на спине оленя вслед за бригадой ехал целый мир — моя библиотека-передвижка. И если надо еще десять раз проехать для этого через тайгу, я согласна. И каждый день согласна расшибать себе башку.
Анчима дочитала. Заплакала грудная девочка. И вдруг — взрыв!.. Заговорили все разом, и все слилось в гул. Поднял ко мне сияющие глаза мальчик Тэрэк.
Чонак сказал:
— Товарищи, внимание! Сейчас товарищ библиотекарь расскажет биографию великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина.
— Алэксандр?!
— Алэксандр.
— Пушкин?!
— Пушкин…
Шум сразу стих, и настала глубокая, ой, до чего хорошая тишина.
И чего тут дальше писать, Николай Николаевич?! Мы с Чонаком, конечно, маху не дали. Уж и задали мы перцу и Николаю Первому, и Дантесу, и Бенкендорфу…
А когда оленеводы услышали о том, как простые люди, несмотря на запреты полиции, пришли к дому на Мойке, чтобы проводить Пушкина в последний путь, все стали учтиво и молча поглядывать на меня. Пушкин был русский. Мне выражали сочувствие как представителю русского народа.
В заключение Чонак прочел «Памятник». Читая последние слова, он встал:
…И назовет меня всяк сущий в ней язык, —
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгус, и друг степей калмык.
Нас окружили. Нам пожимали руки (но совсем не так, как в тот раз). Победа была полная, Николай Николаевич.
На следующий день мы провели три встречи с читателями. Взрослым читали отрывки из «Повести о настоящем человеке», ребятам — «Кавказского пленника» и отрывки из «Улицы младшего сына».
После того счастливого вечера (не смейтесь, пожалуйста, но я и в самом деле была счастлива) я долго говорила с Чонаком, пыталась дознаться, в чем суть, как это могло случиться, что я чуть было всего дела не сорвала? Наверно, это потому, что я плохо читала по-тувински, так, что ли?
Он ответил: «Вовсе нет. Если хочешь правду знать, так люди всегда любят, когда кто-нибудь старается на их языке говорить. Уважает, значит. Дело не в этом. Дело в Макаре… Твой Макар — пассивный человек, понимаешь?.. Он не борется. За него Короленко борется».
И я вдруг поняла.
Еще совсем недавно тувинцы с помощью русских свергли власть феодалов, прогнали нойонов, чиновников, лам — вот эти самые старики, мои слушатели. А Короленко напоминает им о страшной поре, поре унижения, бесправия, лютой бедности. Макар — недавнее прошлое, но он теперешним тувинцам более далек, чем пушкинский Дубровский, живший столетие назад. Макар жалок, беспомощен, и они не хотят видеть себя в таком темном зеркале. Дубровский, гордый, блестящий, смелый, им гораздо ближе и милее.
Я не очень точно передаю свои мысли — их довольно трудно выразить, — но дело было именно в этом, а вовсе не в моем произношении.
Вот уже четвертый день, как я тут живу, дорогой Николай Николаевич. Я еще не всех колхозников знаю в лицо, но меня, кажется, знают все: чаще и чаще останавливают на дороге, особенно ребята. Они просят, чтобы я рассказала им про Москву.
Один раз ко мне подошла та самая старуха и спросила: «Вы, верно, расскажете там о нас?.. Что вы расскажете о нас?»
Я немного растерялась и ответила: «Расскажу, как благодарна вам за ваше гостеприимство и доверие. Расскажу, как вы живете и трудитесь, какие здесь хорошие, умные и добрые люди…»
Старуха кивнула. Потом она подумала и величаво ответила: «Хорошо. Вы можете рассказывать о нас».
А вчера здесь первый раз в жизни заиграла музыка… Вот как это было. Мой сопровождающий — техник. Председатель колхоза «Седьмое ноября», Монгульби, дал ему с собой радио.
Техник — его фамилия Сафьянов — возился со своим радио несколько дней и вдруг наконец установил, наладил. Поймали Москву. Какой-то хороший пианист, я не расслышала его фамилии, играл шопеновскую баркаролу.
Когда раздался первый звук, я просто не поверила себе. Невозможно было поверить.
Сафьянов сидел в траве, подняв колени, курил, а кепка у него была сдвинута на затылок. Он искоса поглядывал на меня с таким равнодушным видом, как будто так и надо, чтобы тут было радио, и ничего особенно не случилось. Но он знал, что я радуюсь.
Со всех сторон шли люди. Медленно. Даже ребята шли медленно. Все в рабочей одежде. Женщины несли на руках маленьких детей.
Поднялся какой-то вихрь музыки. Здесь очень сильное эхо. Все повторяло эти звуки, прилетевшие издалека. Музыка поднялась до самых гор.
Был вечер, и уже почти совсем стемнело. До того, как заиграло, я думала о разных пустяках: о том, что потеряла полотенце (ручей унес) и что плохо без полотенца; о том, что мой сопровождающий посадил на цепь свою собаку Джульбарса и не позволяет его кормить, говорит: «Хозяева обижаются, оленьим сыром собаку кормишь»; я думала о том, что хорошо бы все побыстрее наладить, поручить библиотеку Анчиме и вернуться в колхоз «Седьмое ноября», потому что у меня все время ноги мокрые — сапоги кирзовые, а земля влажная, — да и немудрено: на носу осень, все время дожди.
И вдруг — Шопен. Он мне напомнил про самое главное. Что главное, я не знаю, но, пока я слушала Шопена, мне казалось, что я думаю только про главное. Мне казалось, что от музыки дрожат кусты и даже камни и что горы стоят тут как часть этого самого главного.
И чего-чего я только не вспомнила и чего себе не вообразила, когда слушала эту неожиданную музыку, это первое радио оленеводческой бригады. Ну, совсем как в детстве, — дурость, и все!
Ну, например, вроде того, что меня вдруг вызывает к себе в Кызыле Тока — первый секретарь обкома. (Тока — национальный герой Тувы. Он с оружием в руках сражался против местных феодалов. Он первый писатель Тувы. Первый ликвидатор неграмотности у себя на родине, то есть первый тувинский учитель; он первый председатель ученого комитета; первый тувинский физкультурник; первый шофер; первый актер Тувы.)
И вот я, понимаете, вообразила себе, что Тока вдруг вызывает меня в обком и ни с того ни с сего говорит: «Соколова, вы молодец!»
Я отвечаю ему скромно, но с достоинством: «Не знаю, о чем вы говорите, дорогой товарищ Тока. Я такая же, как все наши ребята».
И еще я думала о Шопене…
И почему это так бывает, Николай Николаевич, что люди, которые умеют любить, может быть, лучше других, так сильно, что на весь мир хватило бы, ничего или мало что получают в ответ, — не получили же ни Маяковский, ни Шопен, например, большой любви — такой, как наш бригадир-оленевод, грубоватый, насмешливый, жесткий человек. Но ведь полюбила же его Анчима до того сильно, что все на свете ради него бросила!
Почему, почему это так бывает, Николай Николаевич? Я все думаю об этом и не могу себе ответить.
В одной старой тувинской сказке говорится, что любовь — это человечек — желтая шишка. У человечка — желтая шишка деревянные ручки, ножки и голова. На нем маленькая шапка, отороченная мехом, и меховой тон. Когда ветер, человечек слетает с кедрового дерева и шагает по тайге. Шагает слепо. Если он попадает на камень, то ничего не родится, не вырастет другое дерево, а если на землю, то родится дерево. Вот, мол, такова и любовь.