Валентин Катаев - Белеет парус одинокий
16 «БАШЕННОЕ, ОГОНЬ!»
Ночь прошла очень тревожно. Матрос рвал на груди рубаху. Ему было душно. Дедушка потушил коптилку и отворил дверь, чтобы впустить свежего воздуха. Матрос увидел звездное небо и не понял, что это такое. Ночной ветерок влетел в хибарку и освежил его голову. Гаврик лег на бурьян возле двери, прислушиваясь к каждому шороху. До утра мальчик не сомкнул глаз. Отлежал локоть. Дедушка устроился на земляном полу хибарки и тоже не спал, слушая сверчков, волну и стоны больного, который иногда вдруг взволнованно вскакивал, крича слабым, прозрачным голосом: – Башенное, огонь! Кошуба! Бей, башенное!.. И всякую другую чепуху. Тогда дедушка крепко брал его за плечи, осторожно тряс и шептал в самый его рот, дышащий жаром: – Ляжь, не кричи. За-ради самого господа бога, не бузуй. Ляжь и молчи. Наказанье! И матрос понемножку утихал, поскрипывая зубами. И кто же такой был этот странный больной? В числе семисот матросов, высадившихся с броненосца «Потемкин» на румынский берег, был Родион Жуков. Ничем замечательным не отличался он от прочих матросов мятежного корабля. С первой минуты восстания, с той самой минуты, когда командир броненосца в ужасе и отчаянии бросился на колени перед командой, когда раздались первые винтовочные залпы и трупы некоторых офицеров полетели за борт, когда матрос Матюшенко с треском отодрал дверь адмиральской каюты, той самой каюты, мимо которой до сих пор страшно было даже проходить, с той самой минуты Родион Жуков жил, думал и действовал так же, как и большинство остальных матросов, – в легком тумане, в восторге, в жару, до тех пор, пока не пришлось сдаться румынам и высадиться в Констанце. Никогда до тех пор не ступала нога Родиона на чужую землю. А чужая земля, как бесполезная воля, широка и горька. «Потемкин» стоял совсем близко от пристани. Среди фелюг и грузовых пароходов, трехтрубный и серый, окруженный яликами, яхтами и катерами, рядом с тощим румынским крейсером он был бессмысленно велик. Высоко над орудийными башнями, шлюпками, реями все еще висел белый андреевский флаг, косо помеченный голубым крестом, как перечеркнутый пакет. Но вот флаг дрогнул, опал и короткими стежками стал опускаться. Обеими руками снял тогда Родион бескозырку и так низко поклонился, что кончики новых георгиевских лент мягко легли в пыль, как оранжево-черные деревенские цветы чернобривцы. – Просто срам… Чистый срам! Орудия двенадцатидюймовые, боевых патронов хоть залейся, наводчики один в одного. Даром Кошубу не послушались. Дорофей Кошуба правильно говорил: кондукторов, паршивых шкур, – за борт! «Георгия Победоносца» – потопить. Идти на Одессу высаживать десант. Весь бы одесский гарнизон подняли, всех бы рабочих, все бы Черное море! Эх, Кошуба, Кошуба, было бы тебя послушаться… А то такая ерунда получилась! В последний раз поклонился Родион своему родному кораблю. – Ладно, – сказал он сквозь зубы, – ладно. За нами не пропадет. Все равно всю Россию подымем. Через несколько дней, купив на последние деньги вольную одежду, он ночью переправился через гирло Дуная, возле Вилково, на русскую сторону. План у него был такой: добраться степью до Аккермана, оттуда на барже или на пароходе в Одессу; из Одессы до родного села Нерубайского – рукой подать. А там – как выйдет… Одно только знал Родион наверняка: что к прошлому для него все пути заказаны, что прежняя его жизнь, подневольная матросская жизнь на царском броненосце и трудная родная крестьянская жизнь дома, в голубой мазанке с синими окошками среди желтых и розовых мальв, отрезана от него навсегда. Теперь – либо на виселицу, либо скрываться, поднять восстание, жечь помещиков, идти в город искать комитет. Он почувствовал себя худо еще в дороге. Но останавливаться было уже нельзя. Он шел больной. И вот теперь… Что это с ним происходит? Где он лежит? Почему в дверях качаются звезды? И звезды ли это? Черным морем обступила. Родиона ночь. Звезды сгустились, разгорелись и легли перед глазами низкими карантинными огнями. Зашумел город, загорелась в порту эстакада, побежали люди, путаясь в бунтующем огне. Длинными рельсами упали вдоль мостовых железные винтовочные залпы. Качнулась ночь корабельной палубой. Зеркальный круг прожектора побежал по волнистому берегу, добела раскаляя углы домов, вспыхивая в стеклах, выдергивая из темноты бегущих солдат, красные лоскутья флагов, зарядные ящики, лафеты, поваленные поперек улицы конки. И вот он видит себя в орудийной башне. Наводчик глазом припал к дальномеру. Башня поворачивается сама собой, наводя на город пустое дуло, сияющее внутри зеркальными нарезами. Стоп! Как раз точка в точку против синего купола театра, где осанистый генерал держит военный совет против мятежников. В башне канителится жидкий телефонный звонок. А может быть, это сверчки воркуют в степи? Нет, это телефон. Электрический подъемник с медленным лязгом выносит из погреба снаряд – он качается на цепях – прямо в руки Родиона. А может быть, это не снаряд, а прохладная дыня? Ах, как хорошо было б напиться! Но нет, нет, это снаряд. – Башенное, огонь! И в тот же миг зазвенело в ушах, словно ударило снаружи в башенную броню, как в бубен. Вспыхнул огонь, и обварило запахом жженого гребня. Дрогнул рейд во всю ширь. Закачались на рейде шлюпки. Железная полоса легла между броненосцем и городом. Перелет. Разгорелись у Родиона руки. Но вот опять сверчки хрустальным ручейком пробираются среди частых звезд и бурьяна. А может, это воркует телефон? И второй снаряд сам собой лезет из подъемника в руки матроса. Доконаем генерала, погоди! – Башенное, огонь! Башенное, огонь! – Ляжь, не кричи… Может, тебе дать напиться? Ляжь тихо… … И вторая полоса легла поперек бухты. Опять перелет. Ничего, авось в третий раз не промажем! Снарядов небось хватит. Полны погреба. Легче пушинки и вместе с тем тяжелее дома лег в ослабевшие ладони третий снаряд. Только бы пустить его поскорее. Только бы дым повалил поскорее из синего купола. А там и пойдет, и пойдет!.. Но что-то не воркует телефон, перестали звенеть сверчки… Поумирали там все наверху, что ли? Или это утро наступает такое тихое и такое розовое? Башня словно сама собой поворачивается обратно. «Отбой!» – и снаряд, выскользнув из упавших рук, опускается обратно в погреб, гремя цепями подъемника. Нет, нет, это покатилась из пальцев кружка и нежно журчит водица с койки на пол. И тишина, тишина… «Да что ж это такое? Эх, продали, продали волю, чертовы шкуры! Сдрейфили! Уж если бить, так бить до конца! Чтоб камня на камне не осталось!» – Бей, башенное, бей!.. – Ох, господи, господи, святой чудотворец Николай! Ляжь, выпей еще воды. Несчастье!.. Слабая, розовая тишина утра нежно и успокоительно прилегла к воспаленной щеке Родиона. Далеко на золотистом обрыве кричали петухи.
17 ХОЗЯИН ТИРА
Дедушка и внучек обсудили положение и решили, что больного покуда не следует никому показывать. Тем более не следует отправлять его в городскую больницу, где обязательно спросят паспорт. По мнению дедушки, у матроса – обыкновенная, не слишком даже сильная горячка, которая скоро пройдет. А там пускай сам себе обдумает. Между тем уже совсем рассвело, и надо было опять выходить в море. Больной не спал. Ослабевший от ночного пота, он неподвижно лежал на спине, глядя живыми, сознательными глазами на образ чудотворца с пучком свежих васильков, заткнутых за согнутую от времени темную доску. – Чуешь? – спросил дедушка, подходя к больному. Тот слабо пошевелил губами, как бы желая промолвить: «Чую». – Полегчало? Больной в знак утверждения прикрыл глаза. – Может, ты хочешь кушать? Дедушка покосился на полку с хлебом и кашей. Матрос слабо качнул головой: «Нет». – Ну, как хочешь. Слухай, сынок… Нам надо выходить в море по бычки, чуешь? Так мы тебя здесь оставим одного и запрем на замочек. Можешь нам свободно доверять. Мы такие же самые люди, как ты, – черноморские. Чуешь? Ты себе тута тихонечко лежи и отдыхай. А если кто-нибудь постучится, так ты просто молчи, и больше ничего. Мы с Гавриком зараз управимся и тоди быстренько вернемся. Я тебе тут в кружечке воду поставлю: захочешь, так напейся, это ничего. И ни об чем не думай, можешь вполне надеяться. Ты чуешь? Старик разговаривал с больным, как с несмышленым ребенком, через каждые два слова приговаривая: «Чуешь?» Матрос смотрел на него улыбающимися через силу глазами и прикрывал их изредка: дескать, не беспокойся, понимаем, спасибо. Заперев матроса, рыбаки отправились на промысел и часа через четыре возвратились назад, найдя дома все в полном порядке. Больной спал. На этот раз им повезло. Они сняли с перемета сотни три с половиной прекрасных, крупных бычков, и дедушка, благосклонно посмотрев на чудотворца и пожевав морщинистыми губами, заметил: – Ничего. Сегодня ничего. Хотя и на креветку, а крупные. Дай бог тебе здоровья. Но чудотворец, в полном сознании своего могущества, смотрел на деда строго и даже высокомерно, как бы желая сказать: «А ты еще сомневался, хреном называл. Сам ты хрен». Дедушка решил сам идти с бычками на привоз. Надо было наконец выяснить отношения с мадам Стороженко. А то что ж это такое получается: сколько ни носи товара, все равно остается долг, а живых денег не видно! Так и рыбачить, выходит, неинтересно. Сегодня для этого представлялся самый подходящий случай. Не стыдно показать товар. Бычки – один в одного. Гаврику, конечно, тоже бы хотелось сходить сегодня на привоз, чтобы на обратном пути повидаться с Петькой и наконец выпить на углу квасу. Но опасно было оставлять матроса одного, так как было воскресенье: на берег, наверно, понаедет множество народа из города. Дедушка взвалил на плечо еще мокрый садок и пошлепал на привоз, а Гаврик переменил в кружке воду, прикрыл матросу ноги, чтоб не кусали мухи, и, навесив на дверь замок, отправился немножко пройтись. Тут совсем недалеко, на берегу, находились различные увеселительные заведения: ресторанчик с садом и кегельбаном, тир, карусель, будки с зельтерской водой и восточными сладостями, автоматы-силомеры – словом, маленькая ярмарка. Походить по ней и поглазеть было для мальчика настоящей радостью. Обедни еще не отошли. Вверху, над обрывами, плыл колокольный звон приморских церквей. Ветер, совершенно не ощутимый внизу, иногда плавно проносил по небу белоснежное облако, такое же круглое и яркое, как этот звон. Гулянье по-настоящему еще не начиналось, но несколько нарядно разодетых горожан уже слонялись возле карусели, ожидая, когда же наконец снимут с нее парусиновый чехол. Из кегельбана доносилось медленное чугунное ворчанье тяжелого шара, пущенного по узкой дороге. Шар катился ужасно долго, его шум все слабел и слабел, пока вдруг, после короткой тишины, не долетало из-за ограды, поросшей желтой акацией, легкое музыкальное щелканье рассыпавшихся кеглей. В тире кто-то изредка постреливал. Иногда после слабенького отрывистого выстрела слышался звон разбитой бутылки или начинал шуметь механизм движущейся мишени. Тир притягивал к себе неудержимо. Гаврик подошел к балагану и остановился возле дверей, жадно вдыхая ни с чем не сравнимый, какой-то синевато-свинцовый запах пороха. Особый, кисленький и душный вкус выстрела чувствовался даже на языке. О, эти ружья, расставленные так заманчиво на специальных стойках! Маленькие, точно литые приклады, чисто сработанные из тяжелого, как железо, дерева, нарезанного острой сеткой в тех местах, где надобно браться рукой, чтобы не скользило. Толстый, но длинный граненый ствол синей вороненой стали с маленькой, как горошинка, дырочкой дула. Синяя стальная мушка. И так легко и просто поднимается рамка затвора. Даже самые богатые мальчики мечтали о таком ружье. Слово «монтекристо» произносилось с замиранием сердца. В нем заключалось всебъемлющее понятие сказочного богатства, счастья, славы, мужества. Обладать монтекристо было даже больше, чем иметь собственный велосипед. Мальчики, имевшие монтекристо, были известны далеко за пределами своего квартала. О них так и говорилось: «Тот Володька с Ришельевской, у которого монтекристо». Конечно, Гаврик не смел мечтать о монтекристо. Даже он не смел мечтать из него выстрелить, так как выстрел стоил бессовестно дорого: пять копеек. Быть стрелком мог позволить себе только очень состоятельный человек. Гаврик смел мечтать только прицелиться из чудесного ружья. Хозяин тира иногда доставлял ему это удовольствие. Но теперь в тире находился посетитель, так что сейчас об этом нечего было и думать. Может быть, когда стрелок уйдет, Гаврик попросит хозяина, и тогда… Но посетитель не торопился уходить. Он стоял, расставив плотные ноги в закрытых скороходовских сандалиях, и не столько стрелял, сколько разговаривал с хозяином тира. Гаврик улучил минуту, когда хозяин оглянулся, и учтиво поздоровался: – Бог помощь, дядя. С праздником. Хозяин с большим достоинством ответил медленным кивком головы, как и подобало владельцу такого необыкновенного увеселительного предприятия. Это был хороший признак. Значит, хозяин в духе и, весьма-весьма возможно, даст подержать монтекристо. Мальчик счел возможным приблизиться и даже стать на пороге тира. Он с жадным восхищением рассматривал висящие над прилавком пистолеты, ветвистую подставку для стрельбы с упора, заводные игрушки мишеней, из которых одна нравилась мальчику. Это был японский броненосец с пушками и флагом среди резко зеленых волн жестяного моря. Из моря торчал на палочке маленький кружок. Стоило в него попасть, как броненосец с шумом раскалывался пополам и тонул, а на его мосте выскакивал жестяной веер взрыва. Конечно, среди барабанящих зайцев, балерин, рыболовов с башмаком на удочке и бутылок, движущихся одна за другой на бесконечной ленте, японский броненосец занимал первое место по блестящей выдумке и художественному выполнению. Всем было известно, что японцы совсем недавно под Цусимой пустили ко дну весь русский флот, и среди стрелков непременно находился охотник отомстить япошкам. В тире был еще настоящий фонтанчик. Его пускали по особому заказу. Хозяин клал на струю легонький целлулоидный шарик. Вода подбрасывала его, вертела: то вдруг опускала, то вдруг подымала. Это было настоящее чудо, загадка природы. Попасть в него было неслыханно трудно. Любители, войдя в азарт, просаживали по десять – пятнадцать пуль и чаще всего уходили ни с чем. Но уж если кто-нибудь сбивал шарик, то за это ему полагался лишний выстрел бесплатно. – Значит, ничего такого у вас вечером не случилось? – продолжал разговор посетитель, играя изящным ружьецом, совсем маленьким в его больших лапах. – Как будто бы ничего. – Так-с. Стрелок поискал глазами, во что бы прицелиться. Он снял синее пенсне, отчего на его мясистом носу обнаружились две коралловые вдавлины, и прицелился в зайца с барабаном. Но затем раздумал и опустил ружье. – И местные рыбаки ничего такого не рассказывали? – Не рассказывали. – Гм… Посетитель опять прикинул монтекристо и опять его опустил. – А я слышал, что вчера вечером здесь против берега какой-то человек с «Тургенева» упал. Ничего не слышали? – Ничего. У Гаврика перехватило дыхание, как будто его вдруг окатили целым ведром ледяной воды. Сердце так стиснулось, что его не стало слышно. Ноги ослабли. Мальчик боялся пошевелиться. – А я слышал, что будто прыгнул с парохода один человек, которого преследует полиция. Вот тут, против этого берега. Не знаете? – От вас первого слышу. Как видно, хозяину тира уже давно надоел этот усатый болтун. Хозяин с учтивым достоинством вертел в руках зеленую коробочку с патрончиками и почти зевал. Он совершенно справедливо полагал, что если ты пришел стрелять, то и стреляй. Если же тебе хочется поговорить с человеком, то – отчего же? – можно и поговорить между двумя выстрелами. Но только, разумеется, поговорить на какую-нибудь интересную тему: например, о велосипедных гонках на циклодроме или же о русско-японской войне. На его потертом, истерзанном тайными страстями лице неудачника отражалась томительная скука. Гаврику было его от всего сердца жаль. Он, как и все другие дети, почему-то очень любил этого человека с косо подрезанными бачками, с кривыми, как у таксы, ногами, с волосатой грудью, просвечивавшей сквозь сетчатый тельник густой татуировкой. Гаврик знал, что, несмотря на приличные заработки, у него никогда не было копейки за душой. Всегда он кому-нибудь должен, всегда чем-то озабочен до крайности. Про него ходили слухи, что когда-то он был знаменитый цирковой наездник, но однажды за какую-то подлость ударил хозяина цирка хлыстом по лицу. Его выгнали. Лишенный куска хлеба, с волчьим билетом в кармане, он стал играть на бегах, и игра погубила его. Теперь он играл во все игры, не брезгая даже играть с мальчишками в «пожара» по копейке. Страшный азарт вечно терзал его душу. Было известно, что иногда он проигрывал с себя все. Например, штиблеты, бывшие на нем, принадлежали не ему. Он их проиграл еще в начале лета в «двадцать одно» и теперь, закрывая на ночь свое заведение, снимал их и шел домой босиком, держа под мышкой ящик с ружьями и пистолетами, которые – из страха проиграть их – сдавал до утра на хранение одному знакомому дворнику с Малой Арнаутской улицы. Однажды на глазах у Гаврика он поспорил на полтинник с каким-то гулявшим по берегу барином, что попадет из монтекристо в воробья на лету. Разумеется, он промазал. Гаврику до слез жалко было смотреть, как он долго с искусственным постыдным удивлением рассматривал ружье, пожимал плечами и наконец полез куда-то в подкладку своего латаного пиджачка. Он извлек оттуда полтинник и, бледный, подал барину. Барин стал было со смехом отказываться, говоря, что это было в шутку. Но хозяин тира посмотрел вдруг на него такими сумасшедшими, жалкими и вместе с тем грозно налившимися кровью глазами, что тот поспешил взять полтинник и смущенно спрятал его в карман чесучового пиджака. В этот день хозяин тира не закрывал своего заведения на обед. – … Я вам советую, господин, выстрелить в балерину. Увидите, как она пикантно сделает ножками, – с польским акцентом сказал хозяин, чтобы прекратить надоевший разговор и вернуть посетителя к стрельбе. – Однако же странно, что никто ничего не знает, – сказал посетитель и вдруг заметил Гаврика. Он осмотрел его бегло с ног до головы: – Мальчик, ты тутошний? – Тутошний, – неожиданно тонким голоском сказал мальчик. – Рыбацкий? – Рыбацкий. – Чего ж ты стесняешься? Подойди, не бойся. Гаврик смотрел на жесткие, крепко закрученные черные, как вакса, усы, на длинную полоску пластыря поперек щеки и, машинально переступая ногами, с ужасом приближался к господину.