Ефим Дорош - Деревенский дневник
Приехал из Москвы Андрей Владимирович. После обеда, как повелось у нас, мы отправились с Андреем Владимировичем в Бель, посмотреть, каковы в нынешнем году травы.
Увидев Андрея Владимировича, два немолодых колхозника на конных косилках остановились поздороваться. Оба они стали вспоминать, с какой неохотой занимались некогда осушением, как поносили Андрея Владимировича, когда надо было ему помочь, считая, что это не им, а ему нужно осушить болото. Собственно, и осушали-то не они, не колхоз, а лугомелиоративная станция по инициативе и по планам Андрея Владимировича. Но когда нужно было дать лошадь для каких-либо работ опорного пункта или выделить несколько пареньков и девчат, чтобы собрать семена дикорастущих трав и помочь пункту посеять их, — крику и ругани было много. Случалось, травили молодые луга: загоняли на них скотину, ездили где не следует, чтобы сократить дорогу… А теперь, посмеиваясь, оба колхозника хвалят эти богатейшие луга, могучий их травостой.
Как тут было не позавидовать мелиоратору, устраивающему землю, счастливой его возможности увидеть на месте болотной дичи — высокую, по пояс, траву, вдоль которой бегут конные косилки.
* * *Завтра мы поедем с Андреем Владимировичем к Ивану Федосеевичу. Андрей Владимирович вспоминает, как познакомился он с ним, когда приехал сюда работать. Кажется, это было в 1947 году.
Приехал, говорит он, в колхоз; председателя в конторе нет, сижу на завалинке, ожидаю. Выходит из соседней избы старушка. «Ты, говорит, родимый, к кому, не к председателю ли?» — «К нему», — отвечаю. «Он ведь у нас зверь!» — продолжает старушка. «Как — зверь?» — «Да так. Чуть что не по' нему, становит перед собой и бьет. Но только жить-то мы при нем начали. Дочка моя — шестнадцать тысяч нынче заработала». Потом, рассказывает Андрей Владимирович, пришел Иван Федосеевич, познакомились. Узнав, что приезжий — мелиоратор, председатель тут же потащил его смотреть поля.
Андрей Владимирович не ожидал, что в первый же приезд ему придется ходить по болотам, и потому был не в сапогах, а в туфлях. Но отказываться было не совсем удобно, и он пошел. Встретилось им одно очень топкое место, обойти его нельзя было, но и в туфлях лезть в болото тоже не хотелось.
Тут председатель колхоза неожиданно наклонился и коротко предложил: «Полезай!» — «То есть как это полезай?» — удивился Андрей Владимирович. «А вот так. На закорки!» И понес мелиоратора через болото. Очень характерна для Ивана Федосеевича та естественность и простота, с которой он это сделал. А что до рассказа старушки о его жестоком нраве, то тут, мне представляется, дело обстоит так.
Иван Федосеевич действительно вспыльчив, люто ненавидит лодырей и расхитителей колхозного добра. С такого рода людьми он бывает груб, а честных колхозников уважает, хотя при некоторой жесткости характера своего не всегда найдет доброе слово. Но таким вот старушкам нравится, я думаю, творить легенду о крутом нраве председателя. Это как бы освещает их существование неким романтизмом, придаем им своеобразную исключительность: мы, мол, не как другие прочие люди, и председатель-то у нас особенный…
Тут и я вспомнил некоторые из наших встреч с Иваном Федосеевичем, бегло записанные в разное время, перелистал свои старые записные книжки и выписал сюда то, что сумел разобрать.
В 1953 году, ранней весной, я ночевал у Ивана Федосеевича. Он жил тогда в небольшой деревеньке Стрельцы, где в начале тридцатых годов его выбрали председателем колхоза. Позднее, в пятидесятых годах, колхоз этот объединился с соседними артелям, правление перешло в большое придорожное село Любо-гостицы, но Иван Федосеевич оставался жить в Стрельцах, хотя своего дома у него там нет, он квартирует у какой-то старухи, совершенно ему чужой.
Иван Федосеевич одинок. С женой не живет. Сошелся с другой женщиной, лет сорока, вдовой, у которой от него ребенок. Живут они не вместе: говорят, против того, чтобы жили одним домом, возражает ее мать.
История этой женщины такова. У нее была сестра, вышедшая замуж за несколько дней до начала войны. Как только началась война, мужа призвали. Спустя положенный срок молодая родила, но после родов серьезно заболела. Муж ее в это время служил в запасном полку не очень далеко от здешних мест, и его отпустили на побывку, к больной жене. Когда он приехал, жена уже умерла. Мать умершей, старуха, видать, умная и властная, сообразила, что ребенку будет худо без матери, и, пока зять был в отпуску, выдала за него свою вторую дочь. Сыграли свадьбу, и солдат отправился в часть. Пришло время, и женщина эта родила. Воспитывала она, как своего, и ребенка сестры. Муж ее с войны не вернулся, он был убит, и она сошлась с Иваном Федосеевичем, от которого, как я уже сказал, у нее тоже ребенок. В колхозе она работает свинаркой.
У Ивана Федосеевича нет никакой, в сущности, собственности: ни мебели, ни посуды, ни лишней одежды, ничего, кроме книг. Он все время покупает книги, прочитает, а бабушка, как здесь произносят, складывает их в сундук. Читает Иван Федосеевич много, рассказывает, что, как бы поздно ни пришел домой; обязательно часок-другой перед сном почитает. Больше всего он любит «Войну и мир» и «Фому Гордеева», которые перечитаны им по многу раз.
Со стороны поглядеть, неустроенно он живет. Все мысли и мечты его — в колхозе. Одет он в дешевенький синий шевиотовый костюм, кирзовые сапоги, старенький плащ. На голове — черная кепка. Это и в праздник и в будни. А зарабатывает немало. Быть может, эта его невзыскательность, эта одержимость работой и, я бы сказал, умственными занятиями мешают ему иной раз понимать материальные и бытовые нужды колхозников, которые хотя и уважают его, но, как мне кажется, любви к нему не чувствуют.
Мы идем с ним по сырым полям, шагаем через осушительные канавы, полные мутной воды. Льет мелкий дождик. Каждая травинка омыта водой, и все вокруг выглядит на диво свежим и чистым.
Иван Федосеевич рассказывает, что в религиозные праздники он дома не сидит. В деревне пьют, могут прийти гости, пристанут: выпьем, мол. Отказаться же нельзя — обидятся. И вот он уходит в поля. Все колхозные земли обойдет за день: думает, планирует… Он очень любит., говорит он, ходить пешком, особенно по полям.
О своей семье — о жене и старшем, женатом сыне — он говорит, что они собственники. Из-за этого он и — не живет с женой: она считала, что раз она жена председателя колхоза, то и работать в колхозе не обязана, и всеми выгодами должна пользоваться… А вот меньшая дочь у него, как он говорит, выродок в семье — очень она к общественной собственности привержена, из нее человек будет. С удивительной силой он вдруг произносит: «Ненавижу я эту частную собственность!» И при этом с какой-то застенчивой нежностью принимается говорить о Нагульнове.
По раскисшей дороге молодой колхозник везет в телеге лук. Он сидит, свесив ноги, спиной к нам, не считает нужным повернуться и поздороваться с председателем колхоза. Иван Федосеевич окликает его, не здороваясь спрашивает что-то о луке, тот хмуро отвечает. Потом парень трогает с места, и мы тоже идем дальше.
Иван Федосеевич объясняет мне, что это старший сын.
А вот еще одна встреча с Иваном Федосеевичем, в том же 1953 году, но только летом, кажется в двадцатых числах августа.
Мы шагаем среди дремучего, в человеческий рост, кустарника. Из-под сапог с чавканьем выступает болотная вода. Потрескивая, расступается сплошная стена ветвей, с которых сыплются на нас первые сухие листья и перезрелые ягоды малины. Сорвавшиеся паутинки липнут к нашим потным лицам. Невыносимо трудно все время видеть перед собой эти качающиеся ветви, и только при взгляде вверх, на спокойное и просторное небо, глаза отдыхают. Иван Федосеевич с неожиданным озорством, с какой-то ребячливостью, удивительной в пожилом человеке, говорит, что если он сейчас оставит меня здесь одного, то мне нипочем отсюда не выбраться. Вот тут-то я и понял, откуда пошло поверье, будто на заросшем кустами болоте «водит».
Потом мы вышли из кустарника и зашагали вдоль обширного поля, где посеяны на силос подсолнух с овсом и горошком. В поле этом — гектаров пятьдесят, не меньше. Иван Федосеевич рассказывает, что еще прошлой весной здесь было такое же, в диких кустах, болото, стояла вода, но летом это болото распахали. Нынешней весной по распаханному кустарнику прошли дисковой бороной, А двадцатого июня «посеяли подсолнух, горошек и овес, и вот сейчас, во второй половине августа, все это уже можно убирать и силосовать.
Шагаем дальше, скошенным лугом, на котором, словно избы в большом селе, рядами стоят стога сена. Оказывается, здесь тоже было болото. Его вспахали в пятидесятом году. Два года здесь рос овес — год на зеленый корм, год на зерно. Затем залужили клевером и „тимошкой“. И вот первое сено с молодого луга.
А за лугом — недавно распаханный кустарник: чернай земля, корни, ветви кустов… Все как бы сплошь застлано хворостом.